12 историй о любви
Шрифт:
Уверяли, что, начиная с этого времени, архидиакон часто беседовал с королем Людовиком XI, когда последний приезжал в Париж, и что доверие, которым пользовался у короля Клод, возбуждало зависть давнишних любимцев Людовика XI, Олливье Ле-Дэна и Жака Коактье; последний будто бы даже не раз попрекал за это короля.
II. Это убьет то
Просим у читательниц наших извинения в том, что мы остановимся на минуту для исследования того, какая мысль могла скрываться в загадочных словах архидиакона: «Это убьет то. Книга убьет здание».
По нашему мнению, эта мысль имела две стороны. Во-первых, это была мысль священника; в ней сказывался испуг церковнослужителя в виду появления новой силы – печати. Это было страх и ослепление служителя алтаря при
Но за этой мыслью, самой простой и прежде всего приходящей на ум, скрывалась, по нашему мнению, и другая, составлявшая как бы заключение первой, но менее очевидная и более спорная, мысль более философская, принадлежавшая не столько священнику, сколько философу и артисту, а именно та мысль, или, вернее сказать, предчувствие, что человеческая мысль, изменяя форму, изменит и способ выражения, что руководящая мысль каждого поколения уже не будет писаться тем же способом и с помощью тех же средств, что каменная книга, столь прочная и твердая, уступит место другой книге, еще более прочной и твердой. В этом отношении неопределенная формула архидиакона имела еще и другой смысл: она означала, что одно искусство вытеснит другое; она сводилась к тому, что книгопечатание убьет архитектуру.
Действительно, начиная с первого появления гражданственности и кончая ХV-м столетием христианской эры включительно, архитектура представляла собою великую книгу человечества, выражала собою различные фазисы развития человечества, в смысле как материальном, так и интеллектуальном. Когда память первых времен почувствовала себя чересчур обремененной, когда количество воспоминаний рода человеческого сделалось настолько значительным, что летучему слову предстояла опасность растерять часть их по пути, тогда их стали изображать самым очевидным, самым прочным и в то же время самым естественным образом: каждое из этих воспоминаний запечатлели под видом памятников.
Первые из этих памятников были простые обрубки скал, «до которых не прикасалось железо», – говорит Моисей. Архитектура, как и письмо, началась с азбуки: ставили стоймя камень, и это была буква, и каждая буква была иероглифом, и в каждом иероглифе изображена была известная группа мыслей, как на капители здания. Так поступали первобытные племена одновременно, везде, на пространстве всего земного шара. Стоячие камни кельтов можно найти как в Сибири, так и в южно-американских пампасах.
Впоследствии из букв стали образовываться слова: стали класть камень на камень, складывать гранитные слоги, а из известной комбинации слогов образовать слова. Кельтские дольмены и кромлехи, этрусские курганы, еврейские известковые кладки, – все это те же слова. Некоторые из этих сооружений, в особенности курганы, – имена собственные. Иногда, когда в распоряжении писавшего было много камней и много места, он писал целые фразы. Большая груда друидических камней в Карнаке представляет собою уже целую длинную фразу.
Наконец, дело дошло и до книг. Предания вызвали символы, под которыми они исчезали, как исчезает под листвой древесный ствол. Все эти символы, в которые верило человечество, все более и более росли, умножались, усложнялись. Первых памятников оказалось недостаточно для изображения всех этих символов: их хватало только на то, чтобы изображать первобытные предания, столь же голые, простые и близкие к почве, как и самые эти памятники. Символу пришлось искать выражения в здании. Результатом этого явилось то, что архитектура стала развиваться вместе с человеческой мыслью, что она превратилась
Идея-мать, слово, были выражены не только в сущности этих зданий, но и в форме их. Так, например, Соломонов храм был не только простым переплетом священной книги, – это была сама священная книга. На каждой из его концентрических оград священники могли прочесть переведенное, изображенное графически слово, и им представлялась возможность следить за преобразованием этого слова от одной святыни до другой, до тех пор, пока они добирались до конечного смысла его в последней его скинии, в самой конкретной, опять-таки архитектурной форме – ковчеге. Таким образом, слово было заключено в здании, но образ его был изображен на этой оболочке, подобно тому, как человеческое лицо изображено на гробнице мумии.
И не только форма зданий, но и избираемое для них место свидетельствовало о той идее, которую они изображали собой. Смотря по тому, требовалось ли представить веселый или мрачный символ, Греция воздвигала приятные для глаза храмы на горах, а Индия врывалась в недра своих гор для того, чтобы высечь в них безобразные подземные пагоды, поддерживаемые гигантскими рядами гранитных столбов.
Таким образом, в течение шести тысячелетнего существования мира, начиная с воздвигнутой в самые незапамятные времена пагоды Индостана и кончая Кельнским собором, архитектура всегда являлась гигантскими письменами рода людского, и это до такой степени верно, что не только всякий религиозный символ, но и всякая человеческая мысль имеют свой памятник и свою страницу в этой громадной книге.
Всякая цивилизация начинается с теократии и кончается демократией. Этот закон свободы, следующей после единовластия, сказывается и в архитектуре; ибо зодчество, – мы особенно напираем на это, – отнюдь не ограничивается одним только возведением здания, одним только выражением мифа и жреческого символизма, переписыванием разными иероглифами на свои каменные страницы таинственных скрижалей завета. Если бы было так, то в виду того, что во всяком человеческом обществе наступает момент, когда священный символ стирается и изглаживается под влиянием свободной мысли, когда человек выходит из-под ферулы жреца, когда наросты философских систем разъедают религию, – архитектура не в состоянии была бы воспроизвести это новое состояние человеческого ума, были бы исписаны только первые страницы ее, между тем, как последние оставались бы пустыми; ее дело было бы недоконченным, ее книга неполна. А между тем мы на деле видим совершенно иное.
Возьмем для примера средние века, в которых мы скорее можем разобраться, потому что они ближе к нам. В течение первого периода, в то время, когда теократия организует Европу, когда Ватикан собирает и группирует вокруг себя элементы перестроенного Рима, создавшегося на валяющихся вокруг Капитолия развалинах рухнувшего Рима, когда христианство старается разыскать в развалинах языческой цивилизации материал, пригодный для переустройства общества на новых началах и строит из этих обломков новое иерархическое здание, в котором духовенство является замочным камнем свода, – сначала смутно чуется среди всеобщего хаоса, а затем и ясно сознается, как под влиянием христианства, под рукою варваров, из обломков древней греко-римской архитектуры, возникает романская архитектура, – эта сестра египетского и индийского зодчества, эта неизменная эмблема чистого католицизма, эти нестираемые иероглифы папского единства. Действительно, все мышление той эпохи вылилось в одном мрачном романском стиле. В нем всюду чувствуется власть, единство, абсолютизм, непреклонность Григория VII; в нем везде виден священник, а нигде не виден человек; в нем нашла себе выражение каста, а не народ.