13 привидений
Шрифт:
Может, я умер, думал Камарин. Может, я тоже призрак? Или этот чертов сам-себе-режиссер треснул меня чем-то по башке, едва я зашел в здание, и все остальное – лишь видения, порожденные травмированным мозгом?
Может, я просто сошел с ума?..
Камарин не знал, сколько времени прошло. Его телефон не видел сеть и показывал почему-то 10:30 утра. Хорошо хоть, батарея была почти полностью заряжена. Он сидел прямо на полу, засыпанном обломками
«Они хотят быть увиденными, – вспомнились слова Глинского. – Иногда мне кажется, они показывают только то, что моя психика способна выдержать».
– Что вы мне хотите показать? – прошептал Камарин, чувствуя вкус пепла на губах. – Что? – повторил он громче. – Что я должен сделать?!
Мертвое призрачное здание ответило лишь тишиной.
Тогда Камарин поднялся и направился в один из коридоров. Должен же быть выход… Коридор оказался не так темен, как почудилось поначалу. Тусклый холодный свет проникал из распахнутых настежь дверей, за которыми были выгоревшие палаты: черные металлические остовы кроватей с обугленными, рассыпающимися слоистым пеплом телами. Многие тут не то что не могли бежать, когда начался пожар, – не могли даже подняться.
Но больше сгоревших тел Камарина ужаснули разводы на стенах. Сначала он не понимал, что движется на периферии зрения, то и дело шарахался в сторону и оглядывался. А потом сообразил, что разводы копоти и трещины в отслоившейся краске не хаотичны, они складываются в изображения лиц, и лица эти, полные боли, таращили глаза, беззвучно разевали рты. Сначала Камарин не верил себе, затем просто смотрел, загипнотизированный ужасом, и в конце концов зачем-то достал смартфон – заснять увиденное как доказательство, что ему не мерещилось, на случай, если он все-таки выберется отсюда живым. И тогда лица начали постепенно таять, словно погружаться в стены. На экране смартфона это выглядело как заставка для заглавных титров фильма, и Камарин понял, что от него нужно.
Больше он не выключал камеру. Просто шел вперед, держа телефон перед собой, надеясь, что батареи хватит на все, что ему – почему-то именно ему – хотят показать. Быть может, потому, что именно он способен все это выдержать без вреда для рассудка.
Он снимал выгоревшие палаты с безрукими и безногими телами на койках. Снимал окна, возле которых лежали обгоревшие тела тех, кто пытался выбраться. Затем холодный свет сменил оттенок, затеплился кроваво, и, идя дальше, Камарин видел – и снимал – палаты в огне, где за стеной пламени корчились и вопили люди. Затем видел – и снимал, – как пламя безудержно распространяется по деревянным перекрытиям, сначала закрадываясь в палаты легким дымом, затем робкими языками, и вот уже начиная бушевать, пожирая все на своем пути. Перед Камариным словно прокручивали нарезку эпизодов в обратном порядке. Он совершенно ошалел, почти отупел, у него онемела поднятая рука, но он продолжал снимать – возможно, он действительно был одним из немногих, кто сумел бы не убежать от рвущегося навстречу пламени и от диких криков, кто просто продолжал бы делать свою работу. Просто продолжал бы снимать материал для кино.
…Следующая палата оказывается еще невредимой, с белоснежными койками, с тихо лежащими на них беспомощными людьми. И здесь в полстены – чисто вымытое прозрачное окно, за
Лицо преступника. Отчего-то оно кажется Камарину смутно знакомым – и, будто со стороны, кем-то явно подсказанная, приходит мысль, что оно похоже на лицо местного партийного деятеля, памятник которому стоит через два квартала.
Следующая палата – и через окно Камарин видит все тот же двор с глухим забором, и инвалидов на прогулке: их вывозили в креслах-каталках, укутанными в одеяла, да так и оставляли подышать сырым весенним воздухом. Видит и того же самого парня с приятелями: они залезли на забор просто ради праздного любопытства, от нечего делать, поглазеть на свезенных со всей страны самоваров. Слово за слово, оскорбление за оскорбление. «Чего вылупился», «Да пошли вы», «Было бы на чем идти», «Тогда катитесь». А затем дружное «Щенок!», «Бездельник!» и «Ничтожество!». Все то же самое, что парень каждый день слышит от отца, каждый день, много лет, но в высокопоставленного отца он не может швырнуть бутылкой с горючим, а в этих инвалидов – запросто.
Скорее всего, дело о поджоге замяли.
Наверняка никто так и не узнал.
Очень вероятно, никто уже так и не узнал бы никогда.
Быть может, Камарина уже готовы отпустить (как прежде отпустили Глинского, как отпустили подростка, хотя тот ничего никому не рассказал об увиденном, а попросту сошел с ума). Ведь он заснял все, что следовало. Но он идет и идет вперед, завороженный кадрами на экране – наконец-то настоящими, наконец-то предназначенными что-то поведать миру, наконец-то несущими подлинный смысл.
Александр Матюхин
Они кричат
Если незачем жить, тогда и умирать вроде бы тоже незачем, ведь так?
Они всегда появляются незаметно.
Вот вы заходите в общей толчее в самолет. Пока еще не душно, значок туалета «свободен», мир сужается до размеров салона, и как-то сразу хочется пригнуть голову, сжаться, стать чуточку меньше. Стюардессы улыбаются, подсказывают, а люди пробираются между кресел, стягивают куртки, укладывают вещи. В воздухе витает запах предстоящего полета.
Вы садитесь, скажем, на 12E, поворачиваете голову, чтобы посмотреть в иллюминатор, а потом в блике оргстекла замечаете, что в кресле у прохода уже кто-то сидит.
Это может быть кто угодно: старик, девушка, представительный мужчина, десятилетний ребенок. Или, например, пожилая женщина в темно-бордовом пальто, со старой вязаной шапочкой на голове, из-под которой выбиваются тонкие фиолетовые волоски. Вы видите ее морщинистую шею, помаду, неровно нанесенную на губы, и еще черные пятнышки на щеках и на лбу.
Женщина дремлет. Они всегда дремлют, даже если посадка еще не закончилась, до начала взлета минут двадцать, а вокруг суетятся и рассаживаются пассажиры.
Кажется, женщина едва коснулась головой спинки кресла, а уже закрыла глаза. Ей все равно, что происходит вокруг. Им всегда все равно, до поры до времени.
Вы можете дотронуться до ее локтя, спросить что-нибудь. И даже, может быть, у нее задрожат веки, приоткроется рот, вырвется тяжелый вздох, но больше реакции не последует. Как будто самолет – это единственное место, где она может как следует выспаться.