16 наслаждений
Шрифт:
– А мне очень понравилось. Твоя мать сначала бьется в истерике от крысы, а затем не хочет платить. Господи, я знаю таких людей.
– И я тоже, – свою мать.
– Может быть, тебе надо было больше расписать тему ее беспокойства о том, что соседи могли увидеть грузовик. Под социологическим углом. А кстати, соседи узнали?
– Да, Мильтон всем рассказал. Все его друзья пришли посмотреть на отверстия от пуль. Одно из них мы заштукатурили, а второе до сих пор еще там, в лепнине на стене.
– А кто-нибудь что-нибудь сказал?
– О да. Об этом все говорили, но ничего особенного. На самом деле у каждого есть своя крысиная история. Может быть, это интересная тема. Абсолютно все, кому бы отец ни поведал
– Это, наверное, то же самое, как у каждого есть свои тайные фантазии.
– Я хотела еще также написать о Филиппе. Но каждый раз, когда я пишу о сексе, получается какая-то ерунда. Знаешь, я никогда не делала это по-собачьи с Тедди. Мы пробовали многое, только не это. Но когда пытаешься об этом написать, выходит ужасно глупо. Когда ты занимаешься этим, тебе это кажется таким значительным, чисто физически, ну и мысленно тоже, нарушение табу, ты понимаешь, о чем я? Но об этом трудно писать. Нет подходящих слов, ну ты знаешь, что я имею в виду. Я имею в виду, что даже слово пенис звучит глупо. Все эти слова такие дурацкие: член, хрен, сосиска, шланг. Ими невозможно сказать правду.
Моя невидимость становилась все более неловкой.
Я была удручена таким напором интимных подробностей, которыми сама не могла поделиться. Комизм ситуации заключалась в том, что две американки приезжают в Европу в поисках материала для своих сочинений и что же всплывает на поверхность, когда они начинают излагать это на бумаге? Мама и папа; папа вслепую плывет в открытом море, мама спорит с крысоловом по поводу оплаты за убитую крысу.
Я достала с багажной полки свою нейлоновую сумочку – она лежала там, как маленький теленок, зажатый между двумя огромными коровами, – и молча вышла из купе, повернула налево и увидела своего кадета из Сен-Сира, (уже без кивера), который возвращался из туалета, расположенного в конце вагона. Он резко свернул и вошел в свое купе.
Я тихонько постучала в это купе и открыла дверь.
– Здесь есть свободные места? спросила я. – Une place libre?
Он пожал плечами, хотя в купе больше никого не было, и в поле зрения не было ни одного чемодана, кроме его коричневой продолговатой дорожной сумки и моей нейлоновой сумочки. Он подвинул в сторону свой великолепный кивер, лежавший на сиденье рядом с шикарным дипломатом, который он использовал вместо стола. Он писал письмо.
– У вас очень красивая шляпа, – сказала я по-французски: Un chapeau extraordinaire. [12]
12
Необыкновенная шляпа (фр.).
Я и не думала его смущать, но он покраснел и прикрыл рукой свое письмо, как будто боялся, что я прочту его.
– Vraiment, [13] продолжила я, и вдруг меня заклинило. – Vraiment, повторила я, но ничего больше не смогла сказать. – Нет, действительно, vraiment, vraiment, un chapeau extraordinaire.
Был ли это знак? Эта языковая амнезия? Может быть, мозг посылал мне сигнал вернуться домой?
– У вас все в порядке? – спросил он по-английски.
13
Действительно (фр.).
– Да, спасибо. Всякий раз, когда я пытаюсь говорить по-французски, получается по-итальянски, но теперь все будет в порядке.
Его шляпа называлась «казуар», как разновидность птицы, которая обитает в Новой Гвинее, а его звали Готье, что, как я поняла позже, в английском соответствует Уолтеру, Уолту (какое смешное имя для француза), и он был очень милым молодым человеком,
Прозвучало объявление о второй смене на ужин, но Готье собирался поужинать с дядей в Малхаузе, а мне не хотелось есть. Я не была голодна. Я угостила его леденцом, а затем вернулась к своей книге, а он – к письму. Я задремала и спала, когда в купе вошел старый знакомый – проводник-итальянец и предложил проводить меня на мое место.
Я возразила, но он сказал, что мне нельзя оставаться здесь. Спальные места менять не полагается, и, кроме того, этот вагон будет отцеплен от поезда в Малхаузе вместе с vagone-ristorante, вагоном-рестораном. Когда я вернулась в свое купе, Иоланда и Рут были чем-то расстроены.
– Вы ведь американка?
Это прозвучало не просто как вопрос, а как обвинение. Мне и раньше в Европе приходилось слышать подобное, но обычно это было прелюдией к жалобам об американской политике, но никак не наезд на меня саму.
– А как вы узнали?
– Проводник нам сказал. Он немного говорит по-английски.
Проводник уже застелил для нас постели, две с одной стороны и одну с другой, так что мы стояли в линейку друг за другом на оставшемся узком пространстве. Рут пристально смотрела на меня через плечо Иоланды.
– Вы могли бы хоть что-нибудь сказать. – Иоланда, устроившая этот допрос, намеренно тяжело дыша, сгорбила плечи в справедливом негодовании – я не виню ее.
– Прошу прощенья, – сказала я. – У меня и в мыслях не было вас обманывать, я просто… Просто, когда вы вошли, я разговаривала с проводником по-итальянски, а потом я, должно быть, подумала, что так будет легче побыть одной. Я не была расположена к беседе.
Они в недоумении посмотрели друг на друга. Женщина, такая же, как и они, не хотела разговаривать с ними?
– Но вы слушали все, о чем мы говорили, не так ли? Держу пари, что вам это нравилось.
– Но было уже слишком поздно. Знаете, был момент в самом начале, когда я могла заговорить, тогда все выглядело бы нормально, но поскольку я упустила эту возможность… Потом было уже поздно. Я успела услышать слишком много.
– Но вы могли хотя бы предупредить нас, что они собираются отцепить от поезда вагон-ресторан. Пока мы разобрались, что объявляли обед, мы уже опоздали. Что мы теперь должны есть? Даже те маленькие тележки, которые время от времени проезжали мимо, исчезли.