1918. Хюгану, или Деловитость
Шрифт:
Патетическое возмущение, благодаря которому это время характеризуется как безумное, патетическое сочувствие, благодаря которому его называют великим, оправданы гипертрофированной неуловимостью и алогичностью событий, которые, вероятно, образуют свою реальность. Вероятно! Поскольку время никогда не может быть безумным или великим, такой может быть отдельная судьба и только. Но судьбы каждого из нас в отдельности ничем не примечательны — они обычны. Наша общая судьба — совокупность наших отдельных судеб, а значит, и жизней, а каждая из этих отдельных жизней развивается более чем "обычно", в соответствии с логикой "своя рубашка ближе к телу". Мы воспринимаем совокупность происходящего как безумие, но для каждой отдельной судьбы легко можно обеспечить логическую мотивировку. Может, мы безумны, поскольку и с ума то не сходили?
Больной вопрос: как может индивидуум, идеология которого в действительности направлена на иные вещи, осознать и смириться с идеологией и реальностью умирания? Любят отвечать,
Чужие песни оставляют равнодушными! Равнодушие, которое позволяет гражданам спокойно спать, когда во дворе расположенной неподалеку тюрьмы кто-то лежит под ножом гильотины или висит на виселице! Равнодушие, которое нужно только растиражировать, чтобы в стране никому дела не было до того, что тысячи висят на заборах из колючей проволоки! Конечно, это именно то равнодушие, и тем не менее все выплескивается наружу, поскольку речь здесь идет уже не о том, что сфера реальности чуждо и безучастно отделяется от какой-то иной сферы, а о том, что есть отдельный индивидуум, в котором слиты воедино палач и жертва, то есть речь идет о том, что одна сфера может соединять в себе гетерогенные элементы, и что вопреки этому индивидуум вращается в ней, является носителем этой реальности, совершенно естественно, как нечто абсолютно само собой разумеющееся. Он не сторонник войны и не ее противник, которые противостоят друг другу, это не перемена внутри индивидуума, который вследствие четырехлетней нехватки продуктов питания "изменился", стал другим типом и теперь противостоит, так сказать, сам себе; это раскол всей жизни, достигающий больших глубин, чем разделение по*' отдельным индивидуумам, раскол, проникающий внутрь отдельного индивидуума и его единой реальности.
Ах, мы знаем о нашем собственном расколе и не в силах его объяснить, нам хочется сделаться ответственными за время, в котором мы живем, но время могущественно, и мы не можем его осознать, а только называем его безумным или великим. Мы сами, мы считаем нормальным, что, вопреки расколу наших душ, все в нас протекает по логическим мотивам. Был бы человек, в котором все события этого времени представлялись бы очевидными, чье собственное логическое действие являлось бы событием этого времени, тогда, да, тогда это время не было бы больше безумным. Наверное, поэтому мы испытываем такую тоску по предводителю, дабы он обеспечил нас мотивацией события, которое нам кажется просто безумным.
13
С внешней стороны жизнь Ханны Вендлинг можно было бы охарактеризовать как безделье по заведенному порядку. С внутренней стороны впечатление странным образом возникало то же самое. Не исключено, что сама она обозначала свою жизнь точно так же, Это была жизнь, трепещущаяся между вставанием утром и укладыванием в постель вечером подобно шелковой нити, свободно висящей и качающейся в разные стороны из-за отсутствия натяжения. В таком многообразии измерений жизнь теряла одно измерение за другим, да, пространство тут едва ли уже имело три измерения: вполне обоснованно можно было сказать, что сны Ханны Вендлинг были более пластичными и живыми, чем ее бодрствование. Но будь это даже целиком и полностью мнением самой Ханны Вендлинг, оно, это мнение, сути дела все-таки не отражало, поскольку освещало только макроскопические стороны бытия этой молодой дамы, тогда как о микроскопических сторонах, в которых-то все и дело, она едва ли имела представление: ни один человек не знает ничего о микроскопической структуре своей души, и, вне всякого сомнения, знать он об этом не должен. Здесь же было так, что под видимой вялостью образа жизни таилось постоянное напряжение отдельных элементов. Если возникало желание просто вырезать из кажущейся ослабленной нити достаточно маленький кусочек, то в ней обнаруживалось неимоверное скручивающее напряжение, спазм молекул, так сказать, То, что проявляется внешне, можно было бы обозвать словом нервозность, поскольку под ним понимают волнующую партизанскую войну, которую даже в самые ничтожные мгновения ведет "Я" против тех крошечных частиц эмпирического, в соприкосновение с которыми вступает его поверхность. Но если даже это во многом и соответствовало Ханне, то странная напряженность ее существа заключалась не в нервно нетерпимом отношении к случайностям жизни, находящим свое проявление в пыли на ее лакированной обуви, или в неудобстве колец на ее пальчиках, или даже в недоваренной картофелине, нет, дело было не в этом, хотя все это и трогало ее переменчивую натуру, похожую на мерцание легкоподвижного водяного зеркала на солнце, и она не могла обходиться без этого, это хоть как-то спасало от скуки, нет, дело не в этом, а скорее в несоответствии между такой многоцветной поверхностью и невозмутимо неподвижным дном ее души, которое распростерлось подо всем этим так глубоко, что его невозможно было увидеть, да никогда и не видно было это расхождение между видимой поверхностью и невидимой, которая не ведает больше границ, это было то расхождение, в бесконечности которого развертывается самая захватывающая игра души, это была неизмеримость расстояния между лицевой и тыльной стороной сумерек, напряжение без равновесия, наверное, можно было бы даже сказать, пульсирующее напряжение, поскольку на одной стороне находится жизнь, а на другой вечность — дно души и жизни.
Это была жизнь, во многом лишенная сути, и может, по этой причине-незначительная жизнь, То, что это была жизнь незначительной супруги незначительного провинциального адвоката, не очень много значило на тарелке весов. Потому что вообще-то на значимости человеческой судьбы очень уж далеко не уедешь. И пусть даже нравственный вес какой-то бездельницы во времена безграничного военного ужаса может быть оценен как предельно ничтожный, но не следует все же забывать и то, что из всех тех, кто добровольно или по принуждению героически взвалил на себя выполнение военного долга, едва ли не каждый охотно поменял бы свою нравственную судьбу на безнравственную этой бездельницы. И может, безучастие, с которым Ханна Вендлинг воспринимала продолжающуюся и разгорающуюся и дальше войну, было не чем иным, как выражением в высшей степени нравственного возмущения тем ужасом, в созерцание которого погрузилось человечество. И может, это возмущение достигло в ней уже таких масштабов, что сама Ханна Вендлинг ничего больше узнавать обо всем этом не Решалась.
14
В один из последующих дней пополудни Хугюнау снова оказался у господина Эша.
"Ну, господин Эш, что скажете, дело движется!" Эш, вносивший исправления в отпечатанный лист, поднял голову: "Какое дело?"
Ох и тупой, подумал Хугюнау, но вслух сказал: "Ну, с газетой",
"Поинтересовались бы вначале, участвую ли я в этом".
Хугюнау настороженно уставился на него: "Эй, послушайте, скомпрометировать меня вам не удастся,, или, может быть, вы уже ведете переговоры где-то в другом месте?"
Затем он заметил ребенка, которого видел прошлый раз перед типографией: "Ваша дочь?"
"Нет".
"Так., скажите, господин Эш, если я должен продавать вашу газету, то вам, наверное, следовало бы показать мне свое предприятие…"
Эш сделал круговое движение рукой, показывая комнату, Хугюнау попытался его немного развеселить: "Маленькая фрейлейн, значит, относится тоже сюда…"
"Нет", — кратко ответил Эш.
Хугюнау не сдавался; ему, собственно, было непонятно, зачем он этим интересуется: "А типография, она ведь тоже сюда входит… я должен посмотреть и ее…"
"Как вам будет угодно, — Эш поднялся и взял ребенка за руку, — пойдемте в типографию".
"А как тебя зовут?" — поинтересовался Хугюнау.
"Маргерите", — ответил ребенок.
"Маленькая француженка", — заметил Хугюнау по-французски,
"Нет, — ответил Эш, — просто отец был французом…" "Интересно, — продолжал разговор Хугюнау, — а мать?" Они спустились по куриной лестнице вниз, Эш тихим голосом ответил: "Матери уже нет в живых., отец был электриком, здесь, на бумажной фабрике, сейчас его интернировали".
Хугюнау покачал головой: "Печальная история, очень печальная… и вы взяли ребенка к себе?"
Эш спросил: "Вам что, необходимо все это разузнать?"
"Мне? Нет,, но девочке же где-то нужно жить…"
Эш неприветливым тоном объяснил: "Она живет у сестры матери., а сюда иногда приходит пообедать., это бедные люди".
Хугюнау был доволен, что теперь ему все известно: "Alors tu es une petite Francaise, Marguerite?" [6]
Девочка посмотрела на него снизу вверх, по ее лицу проскользнула тень воспоминания, она отпустила Эша, ухватилась за палец Хугюнау, но ничего не ответила,
6
Ты, значит, маленькая француженка, Маргерите? (фр,)