1946 г, 47 г, 48 г, 49 г. или Как трудно жилось в 1940-е годы
Шрифт:
В эвакуации мы занимали половину крестьянского дома, жили тесно, но все-таки сносно. Мы привыкли. Мама работала на заводе. Папа служил в «аптечном хозяйстве», как он называл свою работу. Он был ответственным работником на складе медикаментов. Любил учет, порядок, был бережливым человеком. Хорошо помню, как аккуратно он носил свое пальто с барашковым воротником. Это пальто я запомнила на всю жизнь, потому что любила гладить воротник и говорить: «Барашек!» Мы, дети, скучали по животным. Потому что из-за войны животные совсем выпали из нашей жизни. Не было ни собак, ни кошек, ни голубей. Иногда можно было увидеть только унылых лошадей, которые работали как транспорт при заводах. Мы радовались каждой птичке на ветке, но и птиц было мало, и даже вороны куда-то подевались. В войну все переживали тягостное ощущение пустоты. Лишь летом 1947 года я впервые за долгое время увидела на улице собаку. Мы стали смотреть на нее, как на чудо. Живая собака! Мы пошли за ней, показывая на нее пальцами, желая ее потрогать, погладить. Молодой песик скакал и резвился, а мы счастливо улыбались и смеялись. Он принадлежал одному старшему офицеру, и тот всегда находился рядом, потому что собаку могли украсть и съесть. И украли бы, и съели, а из шкуры сшили бы варежки или детскую шапку. Жизнь сразу после войны была
Еда занимает в моей памяти отдельное место. Слишком много с ней было связано, вокруг нее крутились чувства, желания и мечты. В сороковые годы она была главным нашим стремлением. О хорошей еде вздыхали. Все, что имело отношение к еде, было чрезвычайно серьезно, насчет этого не шутили. Ломтик свежего черного хлеба, посыпанный сахаром, – объедение, достойное восторга. Белый хлеб с яблочным повидлом – вершина детских радостей, выше только небеса и рай. Хорошая еда – это праздник, улыбки и смех, счастье и радость. Я мечтала вырасти, заработать много денег и купить себе повидла и сгущенного молока, белого хлеба и шоколада. Другие прелести жизни имели куда меньшее значение, а порой вовсе казались пустыми. Так я частенько рассуждала все сороковые годы.
Нашей повседневной едой была перловая или пшенная каша, перловый суп, черствый хлеб, сухари, консервы, топленое сало, сухой картофель. Раз в неделю или в десять дней папа доставал мясные консервы, селедку, а иногда сгущенное молоко и яичный порошок. В то время это были чрезвычайно ценные продукты питания. Как-то раз папа принес маленький сверток, а в нем оказалось сливочное масло. Мы нарезали хлеба, заварили морковный чай. Мама сделала бутерброды с маслом, и все не могли нарадоваться. Это было в 1943 году. Вовсю громыхала война, наши бесстрашные солдаты били фашистов, а мы в тылу работали на победу. Мне было одиннадцать лет, и я ходила после школьных занятий помогать маме. Работала в бригаде, которая вязала веревки и канаты для фронта. Однажды в бригаде появилась узбечка, очень хорошая, добрая женщина. Она привезла с собой мешочек сухофруктов и со всеми поделилась, хотя это было безрассудством. Я не помню, чтобы в сороковые годы люди делились едой. Моя цепкая детская память этого не схватила. Делиться едой в то время означало то же, что раздавать налево и направо золото и бриллианты. А та дама-узбечка взяла и раздала всей бригаде весь свой мешочек с сухофруктами. Я получила две горсти этого питательного лакомства, принесла домой, и у нас в этот день был праздник. Мы эти сухофрукты измельчили, сыпали на хлеб и ели, как сладость, как пирожное.
В войну всем было трудно. Но вот что удивительно: на базаре можно было купить такую еду, о которой все уже забыли. У частных торговцев можно было купить курятину и куриные яйца, рис, гречку, горох, крестьянское подсолнечное масло и даже какао. Какао! Торговцы предлагали соленое сало, не топленое, а куском, с мясными прожилками. Вся эта еда стоила невероятно дорого. За нее порой просили столько, что в нынешнее время это соответствовало бы такой покупке, как мебельный гарнитур. Однажды мы с мамой шли через базар, и одна торговка, рядом с которой крутился бугай, охранявший ее, предложила маме купить мешочек рису. Помню, она запросила цену, которая в наши дни соответствует цене хорошего телевизора или холодильника. А мешочек с рисом был не больше полулитровой банки. Торговка говорила: «Если будешь варить суп с тушенкой, хватит на два месяца». Рис хорошо разваривался, и в этом была его главная ценность. Но мама только вздохнула. Куда нам до риса! Таких больших денег у нас не водилось. А в другой раз торговка предложила нам кулек гороху. Боже мой! Горох! Но мама снова помотала головой. И тогда торговка сказала: «Если денег нет, могу сменять. На серебро – ложки, ножи, вилки. Или на спирт. Или на мыло. Или на медицинскую вату и марлю». Вата и марля были редкостью и имели огромную ценность, особенно для женщин. Брикет ваты можно было сменять на кусок сала. Брикет марли был в пять раз ценнее. А уж если у вас был спирт, это означало, что вы владеете неслыханной драгоценностью. Спирт в сороковые годы – могущественный продукт, как мыло. Мыло и спирт ценились выше золота. Бутылку спирта можно было сменять на набор из сливочного масла, сала, муки и сахара. А мыло порой было ценнее спирта.
Торговка не знала, что наш папа работает на аптечном складе, где хранятся и вата, и марля, и спирт. Узнав, она, наверное, сильно бы удивилась. Ей, возможно, показалось бы это невероятным: как можно работать на аптечном складе и не прихватить что-нибудь! Наверное, она не боялась присваивать государственную собственность. Рис скорее всего был ворованным, поскольку его не продавали в магазинах и не отпускали на рабочие карточки. Риса во время войны мы не видели. Его в военные годы было очень мало, он поступал лишь в госпитали и в прочие учреждения, где людям требовалось усиленное питание. Где же взять рис, если его нет в продаже? На государственном продовольственном складе. А как его взять? Украсть. То есть тайно присвоить себе. А потом продать его на базаре по баснословной цене или очень выгодно сменять. Так, наверное, и рассуждала бы торговка, узнай она, где работает наш папа. Но папа очень-очень боялся даже думать о воровстве, потому что был ответственным человеком. Прежде всего он отвечал за свою семью, за всех нас. Еще в 1942 году я слышала его слова, сказанные маме: «Что ты, Любаша! Возьми я хоть что-нибудь с полки в нашем складе и положи в карман – все, конец. Обвинят не в воровстве, а в саботаже. И по закону военного времени присудят высшую меру, расстреляют…» Это была страшная речь. Наверное, мама спросила папу, не может ли он тайно вынести со склада что-нибудь ценное, чтобы можно было поменять на еду. И он ей ответил. Мама испугалась и замолчала. И больше не спрашивала папу о его возможностях. Он был ей дорог, и она готова была терпеть лишения военного времени, лишь бы в нашей семье не случилось никакой беды.
В войну воровства на государственных предприятиях и в учреждениях было мало. Из-за страха, конечно. Все боялись угодить под скорый и безжалостный суд. Судили даже стариков и детей, никого не жалели, потому-то люди и боялись. Атмосфера повсюду была тяжелая. Люди приглядывали друг за другом, следили, а иногда доносили. А бывало и так, что некоторые нехорошие граждане любили пугать впечатлительных людей «законом военного времени»,
Оттого-то я сейчас и удивляюсь, вспоминая, какие продукты питания некоторые торговки продавали на рынке: как они не боялись? Ведь продукты явно были украдены с государственного склада, особенно рис, гречка, сливочное масло, сахар, горох. За воровство можно было лишиться жизни, а люди все равно тащили! Ну и ну. А папа, повторю, даже думать боялся о том, чтобы прихватить что-нибудь, брикет марли, например, или спирту. Ведь мы без него пропали бы.
Папа был нашим спасением. Мы за него держались. Он был очень хороший человек. Преданный своей стране, честный. И до конца преданный нам, своей семье. На фотокарточках того времени у него круглое лицо и круглые очки. Он был немного похож на члена правительства Щербакова. Это мамина сестра так говорила, потому я и запомнила эту фамилию – Щербаков. Папа очень любил нас, своих детей. Когда началась война, его вызвали в военкомат, чтобы отправить на фронт, мама стала собирать его в дорогу, но вот он пришел домой и сказал, что ему запретили ехать на фронт, дали бронь и велели заниматься распределением медикаментов с аптечного склада. С этого дня какие-то недоброжелатели стали писать на него доносы. Папа часто приходил домой задумчивым и вздыхал. Мама спрашивала его, в чем дело, неужели неприятности? «Пашенька, разве что-то не сходится? – тревожно спрашивала она. – Неужто растрата?» Папа отвечал: «Нет, все сходится, все точно и аккуратно, как и положено. Но сегодня к нам приходили из НКВД, проверяли, расспрашивали. И назавтра вызвали на допрос к следователю. Вероятно, кто-то написал донос…» Ах, сколько раз папу проверяли и вызывали в НКВД! И всякий раз его не в чем было упрекнуть. Но доносы все шли и шли. Об этом папочка рассказал мне в 1954 году. Только тогда он узнал, кто желал ему зла, кто хотел для него тюрьмы и даже смерти. Летом 1954 года папа познакомился на футбольном матче с бывшим полковником из НКВД, рассказал ему про доносы во время войны, и тот пообещал разузнать. И вот что оказалось: доносы посылала одна наша хорошая знакомая, Лидия Петровна. Мы, дети, звали ее тетя Лидочка. Она была женой приятеля нашего папы, который тоже служил в «аптечном хозяйстве», но ему не дали бронь, а послали на фронт. Он там доблестно воевал, не погиб, и в 1945 году благополучно вернулся домой. Тогда же они с тетей Лидочкой пришли к нам в гости, и мы все очень радовались, веселились. Тетя Лидочка навещала нас и в войну, потому что эвакуировалась вслед за нами в тот же город, что и мы. Папа и мама с ней дружили, всегда были преданы этой дружбе, и вот оказалось, что это именно она хотела, чтобы папа пропал навсегда, сгинул. Мстила ему за то, что его не взяли на фронт, а мужа отправили воевать. Какая коварная дама! И надо же: когда она приходила к нам, то всегда улыбалась. Улыбалась, а в мыслях проклинала нас и желала, чтобы мы пострадали. Что за ужасный порок – зависть!
Когда муж тети Лидочки вернулся с войны, доносов стало меньше. То есть тетя Лидочка перестала заниматься своим черным делом. И вскоре эта семья перебралась в другой город. Оттуда они писали нам письма: «Все хорошо, тепло, много солнца, приезжайте погостить…» Один раз папа и мама приняли это приглашение и поехали. Все им понравилось.
И вот в 1954 году мы узнали, какой злой и опасный человек был рядом с нами. Вот какая была трудная и удивительная жизнь в то время.
Доносы, однако, поступали и от других людей. Вероятно, кто-то желал занять папину должность. Особенно много доносов и кляуз стало поступать с зимы 1946 года. Мы уже вернулись в свой родной город, поселились в многоквартирном доме, заняли большую комнату, 30 квадратных метров. На пятерых. Папа перегородил ее, и получились две комнаты. В одной мы, дети, а в другой родители.
Папа служил в Управлении горздрава, заведовал отделом. Что это означало в то время? Хороший дополнительный паек четыре раза в год и другие льготы. Будучи начальником отдела можно было сделать неплохую карьеру. Папа был коммунист, во всем и всегда разделял политику государства. Никогда, даже шепотом не высказывался о главе нашей страны плохо. Также не помню, чтобы он славил Сталина. Вероятно, он проявлял разумную сдержанность и добросовестно выполнял свои обязанности. Дела в своем отделе вел аккуратно, точно и в срок исполнял приказы начальства, не был строптивым, вспыльчивым, допускал лишь необходимую строгость в учете и организации. А на него писали доносы! По несколько штук в год. Тот полковник НКВД в 1934 году выяснил, что всего за несколько лет было написано тридцать шесть доносов! Но почему? Откуда у людей была на папу такая злость? Причина, видимо, вот какая: он казался удачливым, производил впечатление везучего человека.
У папы, как я уже говорила, было круглое лицо. А это в сороковые годы значило очень много. Не изможденные, не худые, а упитанные, округленные, физически складные люди производили особое впечатление. Они вызывали зависть и уважение. На таких мужчин с повышенным интересом глядели женщины, а если такой мужчина был еще и «прилично» одет, его принимали за высокое начальство или за невероятно удачливого, зажиточного человека. Упитанность была мерилом благополучия. А добротный гардероб свидетельствовал о больших возможностях. Ведь в войну и после войны люди жили в основном плохо. Питались кое-как, надевали на себя все что можно, и порой это были вещи, сшитые из скатертей, занавесок, диванной обшивки. А какая была обувь! Нередко ее изготавливали кустарным способом из автомобильной резины, брезента и низкосортного войлока. А папа носил костюм и пальто, сшитые в ателье. Ему повезло: какой-то его знакомый поделился с ним случайно добытым хорошим материалом, и оба они сделали заказы у портного. Это было в 1941 году, перед самой войной. Но ведь хорошие вещи еще нужно сберечь, и папе это удалось. Это в войну не многим удавалось, а папочка очень бережно относился к любым вещам, и его гардероб хорошо сохранился. А те, кто плохо знали папу, думали, что он богач. Должно быть, они фантазировали себе, что он время от времени приобретает все новые вещи, причем в магазинах и ателье, а не кустарные или поношенные с базара. А папа имел всего-то один костюм, вязаную жилетку, пару рубашек, пару галстуков, полуботинки да галоши. Ну, еще пальто и плащ на весну-осень. Вот и весь гардероб «богача». Однако людям этого не объяснишь. Если они внушили себе, что такой-то гражданин удачливый и зажиточный, разубедить их в этом непросто. Таково, видимо, свойство человеческой натуры.