2005 № 10
Шрифт:
— «Дубровского», — неуверенно сказал он, — «Капитанскую дочку»…
Из-за крыш, шипя и разбрасывая искры, вырвалась сигнальная ракета, пронеслась вертикально вверх, оставляя светящийся след в черном воздухе, и погасла.
— Да я почти ничего не помню, — он задумался, — только про то, как француз медведю в ухо выстрелил и еще про беличий тулупчик.
— Раньше вы были не таким! Раньше вы… Вас это интересовало. Вправду интересовало!
— Послушайте, Алик, — устало сказал он, — нас ведь заметет патруль. Они сейчас не церемонятся.
— Не знаю.
— Как можно не знать своей категории? Нет, — он помотал головой, — ничего не приходит… устал я очень, мы тут одну штуку до ума доводили, мне бы еще пару дней, ну хотя бы сутки, а нас в Красноярск… Оборудование погрузили, расчеты опечатали.
— Последний раз, — я всхлипывал, обернувшись лицом к морю. Его не было видно, но я все равно его чувствовал; бесполезное, бессмысленное сугубо внутреннее море, за которым лежит Турецкая Советская Социалистическая республика…
Шаги грохотали по брусчатке.
— И тогда вас никуда не переведут, и вы успеете закончить свою одну штуку. Вам же ничего не надо делать, просто вспомните, ну пожалуйста, вспомните про… ну, я не знаю, Гринева там или Швабрина…
Я точно помнил, что там был еще и Швабрин.
— Вы слишком верите книгам, — сказал он, — словно они могут спасти человечество. Уверяю вас, это не так. Книги — это слишком… эфемерно.
— Я вовсе не хочу спасать человечество. Оно либо спасется само по себе, либо не заслуживает спасения. Я хочу спасти себя.
— Никто не меняется, — сказал он устало, — и вы не изменитесь. Что бы ни произошло, вы не изменитесь.
— Нет! — У меня перед глазами все расплывалось от слез, и я совсем не видел его лица. — Я мог бы стать свободным! Мог бы изучать море! Увидеть другие страны! А это…
Только тут я ощутил: в мире что-то изменилось.
Шаги больше не отдавались эхом по брусчатке. Фонарь в моих глазах расплывался колючим ореолом, а где-то за углом звенел на повороте трамвай.
— Не понимаю, чего вы от меня все время хотите, — сказал он сердито.
— Ничего, Борис Борисыч, — судорожно выдохнул я, — кажется, уже ничего.
Что он вспомнил? Что вместо беличьего тулупчика Пугачеву достался заячий? Или что-то совсем другое, такое незначительное, чего, кроме литературоведов, никто обычно и не замечает?
На противоположной стороне улицы за стеклом булочной красовались плакаты «Хлеб — всему голова!» и «Планы Партии — планы народа». Акация трясла сухими стручками, как дервиш — погремушкой. Луч прожектора береговой охраны щупал дальние тучи.
— Вытащили меня посреди ночи… — продолжал ворчать он.
— Уже все, — сказал я, — можно идти домой. Вам же вставать в пять утра.
— С чего это? — удивился он.
Ночь дышала сухим черным жаром, точно бочка со смолой. Цикады орали так, что у меня звенело в ушах. Одна сидела на нижней лестничной площадке — крохотное рогатое создание — и судорожно трепетала крыльями.
— А знаете, — сказал он, — это даже хорошо, что вы меня вытащили. Давно уже я не гулял ночью… когда-то, давным-давно…
— С девушкой?
— Да, с одной девушкой. Только это было не здесь, в Мурманске. Ночи там летом светлые. Облака над морем золотятся, чайки кричат. Красиво.
— А потом?
— Потом нас перевели. Сначала в Севастополь, потом сюда. У нас же закрытая контора. Так я и не…
— Закурить не найдется?
Они выросли из подворотни так внезапно, что я на миг подумал: это опять какой-то патруль, но то была просто какая-то пьяная компания. Они стояли, перекрыв дорогу и отбрасывая тени, такие длинные, что головы их плясали где-то, у наших ног.
Я сказал:
— Извините, нет.
— …Не сказал ей, что люблю ее, — закончил Покровский. — Не успел.
— Ты невежливо разговариваешь, — сказал парень.
Я опять сказал:
— Извините. Пропустите ребята, а?
— Плохо просишь. — Они сдвинулись, и тени их слились в одно трехголовое чудовище. — Гони деньги, малый.
— У меня… — я начал рыться в карманах.
— Не унижайтесь, Алик, — сказал Покровский.
— И ты, четырехглазый.
В кино герой всегда бьет хулиганов. Внезапно оказывается, что он знает самбо или бокс и вообще мастер спорта, но это скрывает, однако я только и умел, что плыть вперед, зарывшись в зеленые волны… пятьдесят метров… еще пятьдесят. Все, что я умел — это беречь дыхание.
Я нечаянно вывернул карман, он болтался пустым мешочком у бедра. Денег у меня было всего ничего, и им это не понравилось.
— Это не деньги, — сказал один строго. — Ты издеваешься? Он над нами издевается, да? По-моему, ему надо извиниться. Извиняйся, паскуда.
— Извините.
— Не так. Ложись на землю.
— Алик, — сказал Покровский, — не делайте этого. Потом будете жалеть.
Я остался стоять.
— А ты заткнись, четырехглазый.
— Ах ты, чмо лагерное, — сказал Покровский, — гнида!
Он коротко размахнулся и ударил среднего под дых, — не так неумело, как могло бы показаться. Он дрался точными, отработанными движениями — вот он-то вполне мог сойти за того киногероя, только там, в фильмах, парень обычно идет с девушкой и лет ему под двадцать, потому что он ударник труда и мастер спорта. А Покровский был старше, намного старше.
Я осознал, что просто стою и смотрю, как будто и вправду это было кино. Наверное, надо помочь? Я сделал шаг к тому, второму, и уже размахнулся, чтобы ударить, как вдруг Покровский стал оседать, держась за бок, а тени вокруг него метнулись в разные стороны и пропали — бесшумно, как и полагается теням, а он остался лежать, скорчившись, и булыжник рядом с ним вдруг стал лаково блестеть.