33 рассказа о китайском полицейском поручике Сорокине
Шрифт:
Гога стал озираться, вроде как надо было собирать вещи, а вещей почти не было, и было нечего собирать, кроме двух пустых бутылок из-под водки и ведра с остатками ухи.
– Вылить?
– Да зачем же, донесём, там на дне много рыбы!
Они поднялись, Гога взялся за ведро, Михаил Капитонович завернул остатки еды и в отдельный кусок газеты свежую рыбу и всё положил в сетку.
– Вы не торопитесь?
– Куда? – ещё озираясь вокруг себя, спросил Гога.
– Куда-нибудь не торопитесь? Вы ведь приехали сюда, а здесь тупик, дальше некуда ехать: или оставаться, или возвращаться – откуда вы приехали. Дальше пути нет!
В этот момент послышался шум того же «студебекера», только со стороны посёлка.
– Что-то он быстро в обратную
Гога прикрыл ведро полой пиджака и повернулся спиной к дороге.
– Ничего, ветер не переменился…
После того как проехал «студебекер», Гога двинулся в сторону дороги, но после слов Михаила Капитоновича о том, что «дальше пути нет», остановился и стал на него смотреть округлившимися глазами.
– Что вы на меня так смотрите? – спросил Сорокин. – Вы же зачем-то сюда приехали?
– Да-а! – задумчиво протянул Гога.
– Что, забыли зачем? Или уже спите на ходу? Или на вас водка так подействовала? – Михаил Капитонович взошёл на насыпь кювета, бросил и растоптал развалившуюся папиросу и тоже остановился.
Гога тряхнул головой.
– Вы, Михаил Капитонович, так рассказывали… Я был будто и не здесь, а там, в тайге, под Иркутском, а здесь… – Он оглянулся на унылый в сером свете утра пейзаж с придорожными люпинами и свинцовой речкой. – Я действительно будто проснулся и… – Гога шагнул в сторону Сорокина, – я когда отбывал, то вычеркнул все воспоминания о Харбине, о тех годах, а тут мы вспомнили…
– Ну, если так, значит, водка!
Синий пион
Светлана Николаевна услышала, что едет машина, приготовила квитанции, сбросила на одну сторону счёты и пошла на задний двор.
Водитель и сопровождающий быстро перекинули ящики, мешки и кули, расписались, где надо, и она расписалась, где надо, и пошла закрывать. Она вернулась, стала заворачивать четверть головки сыра и задумалась, потом встряхнулась, потом улыбнулась и повела плечами. На прилавке уже стояли две «паллитры» спирту, буханка серого хлеба, куль с картошкой и кулёк с луком. Она повернулась к полкам, взяла две пачки папирос, две банки икры и горбуши – крабов он не переваривал – и упёрлась взглядом в кулёк с луком. «Ох и дух от него! – подумала она и тут же хмыкнула с улыбкой: – Ну и пусть, не помирать же от цинги! А дух я мятой перебью!» Она заглянула в сумочку, где лежала вчерашняя выручка, и положила туда аккуратно согнутые пополам квитанции.
Сегодня был законный для всех выходной день. Она знала, что сегодня её лавка понадобится только нерадивому, потому что все радивые на огородах: вот-вот середина лета и самый короткий летний месяц – июль. Здесь это так, потому что в начале первого летнего месяца, июня, ещё заморозки, а в конце последнего, августа, уже заморозки, поэтому июль – самый короткий, потому что его надо провести на огородах. Она достала из-под прилавка большой навесной замок-«собачку» и решила: «Пусть сегодня кому понадобится разобьются об этот замок, а завтра я как-нибудь отбрешусь!»
Она вышла из лавки, в которую пришла полчаса назад, и не оглядываясь пошла на южную оконечность посёлка. Она шла быстрым шагом, на дороге уже села пыль после «студебекера», она торопилась, у её Михаила Капитоновича сегодня были именины. Слева от дороги за неровными заборами стояли вросшие в землю под самые окна деревянные избы. Когда она только-только приехала сюда, эти избы её удивили, но её муж объяснил, что, когда дома строят на вечной мерзлоте, они за несколько лет опускаются, как он сказал – «садятся» в землю. Серые избы, серый день, незаметно сменивший чуть более серую ночь. Она перестала пытаться определить черту, когда кончается магаданская белая ночь и наступает день: когда появляется солнце, тогда и день. На глаза под ногами попадались чёрные, фиолетовые и серые камушки гравийной дороги, и справа от дороги до берега речки густели зелёно-сиреневые люпины. На том берегу речки росли низенькие лиственницы, сейчас наполовину зелёные, наполовину жёлтые, всегда готовые к осени, к тому, чтобы осыпаться. А зимой они серые, как выброшенные на улицу после новогодних праздников облетевшие ёлки, с остатками мишуры и ваты.
Она быстро шла с опущенной головой, готовая к тому, что из-за какого-нибудь забора, несмотря на раннее утро, её каждую секунду могут окликнуть: мол, «что, Светка, сегодня твоя лавка не работает?». Ей очень не хотелось останавливаться и что-то говорить и не хотелось, чтобы кто-то видел, куда она идёт. Она не боялась, в Эльгене кто хотел – знал, к кому она идёт на южную окраину поселка, но ей не хотелось останавливаться и зря стоять с никчемными разговорами. Она замужем, а ходит к Михаилу Капитоновичу. А ведь иногда она спрашивала сама себя: а как же муж? И отвечала – муж? А что – муж? А где – муж? Был муж, да весь вышел! Всё шуршал газетами и в тетрадку записывал… никогда этим не интересовалась. Просто человек! Её муж был просто человек! Служил. Учился грамоте, хотел выбиться в люди, и выбился, получил лейтенанта и из вертухая стал опером. Человек как человек. Как все, как люди! А много ли она знала людей? Тех, которые по ту сторону забора, и тех, которые по эту. По эту – вертухаи. Их те, которые по ту сторону забора, звали «вертухаи», и они сами себя звали «вертухаи», со снисходительными улыбочками, наверное, понимали, что гордиться особо нечем, просто работа, просто служба, просто – хлеб.
А другие? Что по ту сторону забора: чёрные, страшные, всегда голодные, с воспалёнными глазами и трясущимися то ли от страха, то ли ещё отчего руками, она их боялась. И были они зэками: одни – ворами и убийцами, а другие и вовсе – враги народа. Ей было страшно! А особенно ей становилось страшно, когда её муж, уже будучи лейтенантом, начинал водить дружбу с кем-нибудь из врагов народа и приводил домой: мол, они грамотные! Тогда они долго сидели с ярко горящей лампой и листали и читали книжки из библиотеки и газеты. Тогда она этих чёрных кормила и боялась поднять на них глаза и смотреть, как они ели, как не люди.
Она старалась об этом не думать.
Особенно ей стало страшно, когда она поняла, что её почти год назад исчезнувший муж не просто исчез, а убежал и где-то спрятался, хотя как это было возможно? Ей было страшно, хотя ничего страшного не произошло, когда ворота лагеря открылись. Собственно, когда они открылись, на зоне уже почти никого не осталось – зэчек выпускали партиями и сразу увозили в Магадан, в город, и оттуда уже почти никто не возвращался. Те же, которые вернулись, сказали, что все уехали на материк. Постепенно она привыкла жить так, чтобы об этом не думать, но, когда мысли приходили, она холодела спиной и пальцами рук, и это было очень неприятно. А её Михаил Капитонович был как раз из тех, из страшных, голодных и трясущихся. Но как он был на них не похож, когда она его увидела, и как удивилась, когда узнала, что он…
Она шагнула вправо и наклонилась нарвать цветов, всё-таки она шла на именины и отдёрнула руку, когда вспомнила, что Михаил Капитонович не любил люпины, он называл их «беспородные цветы бедности». Нитяная авоська с кульками больно резала пальцы, она бросила сорванные люпины и снова шагнула на дорогу.
Слева проплывал предпоследний забор, потом был последний, а за ним пустырь, и вон уже видна изба, голая, без всякого забора, та, в которую она шла.
Её никто не окликнул.
Когда-то ей очень хотелось ребёночка, маленького, с ручками и ножками, такого – пищалку и ревунчика, как у всех, кто её окружал, но врачиха из сидевших сказала ей, что, пока она живет с её лейтенантом, у неё детей не будет, а сама она здоровая. В первые годы замужества она ждала, а потом эти мысли о ребенке у неё стали уходить, она научилась их гнать и только вздрагивала. Она вздрогнула и сейчас и даже запнулась, и ручки тяжёлой авоськи ещё больнее впились в начавшие неметь пальцы. Она остановилась, вытерла локтем испарину на лбу, дунула в чёлку и подумала: «Ну, ещё немного!»