334
Шрифт:
Четыре года, как выяснилось. Система баллов была так замастырена, что до выпуска каждый год считался всего за полбалла, зато выпуск — сразу за четыре. Не упрись Берти рогом в переэкзаменовку, добрал бы до двадцати пяти баллов за два года. Теперь в натуре придется за диплом горбатиться.
Но он любил Милли, и он хотел на Милли жениться, и что бы там ни говорили, а брак без детей — это не брак.
Он пошел в Барнард. Что, был какой-то выбор?
3
Утром перед экзаменом по истории искусства Берти лежал на кровати в пустой комнате общаги,
Через южное окно вливался солнечный свет. Ветерок взъерошил пожелтевшие листки, прикнопленные к доске объявлений, колыхнул рубашку, подвешенную к карнизу, и дыханием коснулся пушка на тыльной стороне ладони Берти — там, где имя ее смазалось до пятна внутри сердечка, выведенного шариковой ручкой. Он перевернулся на левый бок, позволив одеялу сползти на пол. Оконная рама заключала в себе прямоугольник идеально-голубого неба. Дивно! На дворе март, но такое ощущение, будто апрель или май. Дивный день предстоит, дивная весна. Он почувствовал это мышцами груди и живота, когда глубоко втянул воздух.
Весна! Потом лето. Легкий ветерок. Можно без рубашки.
Прошлым летом в Грэйт-Киллз-харбор, горячий песок, волосы Милли ерошит свежий бриз. Снова и снова рука ее поднимается откинуть челку, будто вуаль. О чем они говорили весь тот день? Обо всем. О будущем. Об ее никчемушном отце. Милли все была готова отдать, лишь бы вырваться из 334 и зажить своей жизнью. Теперь, работая на авиакомпанию, она могла претендовать на место в какой-нибудь общаге поприличней; хотя для нее — не привыкшей, в отличие от Берти, к коммуналкам — это, наверно, будет тяжеловато. Но со временем, со временем…
Лето. Триумфальный проход рука об руку среди простертых на песке тел, лужайки плоти. Втирать ей лосьон. Летнее волшебство. Рука его скользит. Ничего определенного, затем определенней донельзя, как солнечный свет. Как будто сексом занимается весь мир, море, небо, все на свете. То щенячий восторг, то форменное свинство. Воздух полнится звуками песен, сотни сразу. В такие моменты он понимал, что значит быть композитором или великим музыкантом. Он становился исполином, набухал величием. Бомба с часовым механизмом.
Часы на стене показывали 11:07. “Сегодня мне повезет”, — клятвенно пообещал он. Рывком выскочив из кровати, сделал десять отжиманий на кафельном полу, все еще влажном после утренней приборки. Потом еще десять. Отжавшись последний раз, Берти растянулся ничком, впечатав губы в прохладные влажные плитки. У него стояло.
Зажмурив глаза, он сунул руку в трусы и стиснул кулак. Милли! Твои глаза. О Милли, я люблю тебя. Милли, о Милли, о Милли. Господи! Руки Милли. Ямочка в основании спины. Прогиб. Не уходи, Милли! Милли? Люби меня? Я!
Он кончил, и семя выплеснулось долгой широкой струей на пальцы и тыльную сторону ладони, на сердечко, на “Милли”.
11:35. Экзамен по истории искусства в два. Десятичасовой выездной семинар по потребительству он уже пропустил. Не повезло.
Он завернул зубную щетку, помазок, бритву и крем в полотенце и направился туда, где в бытность общаги конторским зданием помещался служебный умывальник страхового отдела “Нью-Йорк Лайф”. Он открыл дверь, и зазвучала музыка: “Трах-бах! Ну что мне так кайфово?”
Трах-бах!Ну что мне так кайфово?Бум-дам!А хрен его знает.Он решил надеть белый свитер с белыми “левис” и белыми же кроссовками. В волосы — успевшие снова почернеть и закурчавиться — он вчесал осветлитель. Оглядел себя в зеркале над раковиной. Улыбнулся. Из динамиков зазвучал любимый “фордовский” рекламный ролик. В одиночку он пустился в пляс на пустом пространстве перед писсуарами, подпевая ролику.
До пристани, где швартовался Южный паром, было пятнадцать минут езды. Официантки “пан-амовского” ресторанчика в павильоне на берегу носили точно такую же форму, как Милли. Хоть это и было ему не по карману, он съел там ленч — точно такой ленч, как Милли, может, прямо сейчас подает на высоте семь тысяч футов. На чай он дал квотер. Теперь — не считая жетона метро, чтобы вернуться в общагу, — у него не оставалось ни цента. Теперь свобода.
Он направился вдоль рядов скамеек, где каждый день усаживались старики и старухи, смотреть на море и ждать смерти. Сегодня утром Берти ненавидел стариков и старух не так сильно, как вчера вечером. Высаженные беспомощными рядами, в ослепительном блеске послеполуденного солнца они казались далеко-далеко, они не представляли угрозы, они не имели значения.
Ветерок с Гудзона пах солью, нефтью и гнилью. Не такой уж и плохой запах. Вдохновляющий. Живи он не сейчас, а столетья назад, может, был бы моряком. В голове промелькнули кусочки из фильмов про корабли. Пинком ноги он пропихнул сквозь щель в ограждении пустую жестянку и проследил взглядом, как та пляшет вверх-вниз на зеленых с черным отливом волнах.
В небе ревели джеты. Джеты сновали во все стороны. Она могла быть на любом из них. Как она сказала неделю назад? “Я буду любить тебя всегда”. Неделю назад?
“Я буду любить тебя всегда”. Будь у него нож, он мог бы вырезать это на чем-нибудь.
Он чувствовал себя невероятно здорово. Абсолютно.
Вдоль берега, придерживаясь за ограждение, прошаркал старик в старом костюме. Лицо его покрывала густая курчавая седая борода, а лысая макушка блестела, как полицейский шлем. Берти отделился от ограждения, освобождая проход.
— Что скажешь, парень? — произнес тот, сунув раскрытую ладонь в самое лицо Берти.
— Прости, — сморщил нос Берти.
— Квотер не помешал бы. — Иностранный акцент. Испанский? Нет. Что-то старик напоминал Берти; кого-то.
— Мне тоже.
Лысый бородач рассек перед самым его носом воздух кулаком с отставленным средним пальцем, и тогда Берти вспомнил, на кого тот похож. На Сократа!
Он глянул на запястье, но часы оставались в тумбочке, так как выламывались из сегодняшней, полностью белой цветовой гаммы. Он волчком развернулся. Громадное рекламное табло на фасаде Первого Городского банка показывало 2:15. Невозможно. Берти спросил двоих из сидящих на скамейках, не врут ли банковские часы. Их часы показывали то же.