37 девственников на заказ
Шрифт:
С тех пор мы были вместе каждую ночь. Я заранее открывал окно и ложился на кровать, чтобы, чего доброго, не свалиться в обмороке, потому что ни разу она не взяла в конце голосом одинаковую высоту. Всегда — по-разному, всегда — невероятно и за гранью возможного, а я дергал ногами, тряс руками, раскачивал кровать, совершенно не попадая с нею в унисон, да и мало заботясь об этом, потому что главное тогда было, чтобы тело мое содрогалось так, как ему было удобно, и это было самое потрясающее влияние когда-либо слышанного пения на мое тело (если, конечно, это можно назвать пением).
Таким образом мы провели с нею вместе четыре ночи. Она — там, наверху, никогда мною не увиденная, я — внизу, содрогая кровать конвульсиями тела и заливаясь потом и слезами от восторга, когда вдруг пришло ясное
Уставал я в те дни чудовищно. К пяти утра, к мутному рассвету, я засыпал совершенно обессиленный, забыв раздеться, так что горничная, убиравшая наши комнаты, однажды даже позвала матушку, и та трогала мой потный лоб, мокрые спутанные волосы, ничего не понимая, ощупывала мятую одежду и смотрела из окна вниз, но так и не смогла поверить, чтобы я решился на ночную прогулку и спрыгнул в гондолу. Плохо ориентируясь потом во времени, я просыпался после обеда, почти час слонялся по дому, толкался в кухне, раза три садился пить то чай, то кофе, звонил матери по глуховатому телефону, капризничал, требовал, чтобы она появилась немедленно, выслушивал ее беспокойства и уверения, зевал и выслеживал под лестницей старую крысу. Вот отчего так вышло, что я пропустил финал. В то утро, пока я спал, бледный пожилой господин с тростью и в странной шляпе решительно поднялся по лестнице наверх, стучал в дверь и кричал на незнакомом языке, потом высадил дверь плечом, ворвался в комнату поющей женщины, которая тоже спала после любовных утех, а горло, ее прекрасное горло отдыхало от напряжения вдохновенной страсти, и сердитый господин, распотрошивший постель и изодравший простыни в клочья, обнаруживший, вероятно, в комнате женщины дикое количество доказательств ее неверности, конечно же…
— Перерезал ей горло! — заорала я что есть силы и от возбуждения вскочила на продавленный диван ногами и стала прыгать на нем, повторяя в каждом прыжке: — Перерезал горло! Перерезал горло!
— Мое сердце ликует, видя такую радость и восхищение, потому что радость и восхищение — это жизнь, а окно у мусоропровода — это совсем другое, — вопреки ожидаемому, одобрил мое поведение старик.
Я спросила, нашел ли сердитый муж любовника и что сделал с ним?
В ответ — тишина.
Чуть позже, за столом, в сладковатых запахах травяного чая, старик хмурил лоб; вспоминая, отмахивался от наплывающих на него далеких дат, как от оживших древних листков календаря, вдруг полетевших ночными бабочками на яркий огонек герани. Я видела, что он не играет — он действительно совершенно забыл, что именно там было с любовником, нашел ли его сердитый муж?..
— Наверное, он был поляк… Певица точно была полька, я не скажу тебе ее имени.
— Почему? — изумилась я, только было расслабившись в тепле нашего полного взаимопонимания.
— Потому что это совершенно неважно. Два дня, пока дом шумел и переживал убийство, я сидел, забившись, под лестницей, лелея свою тайну. Этим любовником был я! Сердитый господин никогда в жизни меня не обнаружит. И это осознание ужасно смешило меня иногда, я закрывал ладошкой рот, чтобы хихиканье не привлекло внимания, потому что внимания я бы не выдержал и сразу бы в подробностях рассказал все. Ты меня понимаешь?
Я на всякий случай уверенно кивнула.
— Чуть позже, — доверительно сообщил он, — я научился рассказывать подобные истории
— А зачем? — не удержалась я от вопроса, хотя понимала, что он выдает мою непонятливость.
— Затем, девочка, что жизнь многих людей совершенно бесцветна! Я привносил в их серое существование немного экзотики, пряного запаха невероятных приключений, и тем самым покупал их внимание и привязанность. Историю моих венецианских ночей с певицей первому я доверил своему кузену, мальчику болезненному и угрюмому. О-о-о! Видела бы ты, как разгорались его щеки от некоторых подробностей моих эротических забав со зрелой, да что там зрелой! — женщиной в возрасте (тогда все женщины после двадцати казались старухами), как он нервно кусал губы и задавал вдруг в пылу участия совершенно неожиданные вопросы. Например, раздевал ли я ее или она раздевалась сама? Я терялся, а кузен принимал мой бегающий взгляд и стиснутые руки за волнение и стыд вспомнившейся страсти, — не раздевалась она! Конечно, это был лучший выход: певица не раздевалась. Иначе пришлось бы описывать в подробностях некоторые предметы ее туалета, а в те времена я и маменьку-то редко в пеньюаре видел, почти всегда — полностью одетой, в прическе. Она не раздевалась, только расстегивала пеньюар, кое-что приспускала… да и вообще: темно ведь было, хоть глаз выколи! Ну, и так далее… Надеюсь, я вовремя разбудил его совершенно зачумленное постоянными недомоганиями и учеными книгами одиночество. Впрочем… он умер вскорости от чахотки.
К двадцати годам я умел привязать к себе любого человека — и настолько крепко, как мне того хотелось! Я был лучшим учеником и учителем одиночества, но, к сожалению, впоследствии между связями и азартом выбрал азарт. Но это — совсем другая история. Азарт и одиночество несовместимы, как две истинные страсти в одном человеке одновременно.
Эту его историю я поняла потом. Так некоторые книги, прочитанные слишком рано, остаются непонятыми до определенного возраста, смутно будоража воспоминаниями о себе. Годам к двенадцати я сопоставила его предисловие об одиночестве, последующие разъяснения и отчетливо вдруг представила себе своего ровесника, и радость условного обладания им женщиной, восхищенного проделками собственного одиночества и пришибленного его возможностями.
— Она в те ночи принадлежала мне более чем кому-либо, потому что я дышал в ритме с нею, я пил ее голос и предчувствовал вдохи и выдохи. Она была реальна где-то, да! Но во мне была стократ реальнее любого воплощения, потому что я не выдумал некий отстраненный образ — я слушал ушами жизнь настоящей женщины, но принадлежала она мне, только мне! А теперь — главное! Никто никогда не узнал о моих с нею ночах тогда в Венеции. Женщина сама, естественно, тоже о них не подозревала! И убийца-муж, конечно, — ни сном ни духом. Никто не мог встретить меня через двадцать лет и с усмешкой спросить: “А как там эта певичка, помнишь, в которую ты был влюблен в Венеции? Ну, ее еще муж то ли зарезал, то ли задушил?..” Никому и в голову не пришло сопоставить мое истощение и горящие глаза с присутствием женщины этажом выше. Я же в любой момент мог представить любой из ее напевов; и при этом — губы, пальцы, глаза, горло!.. Так мне открылись божественные возможности одиночества. Да ты зеваешь?! — Старик возмущенно звякнул ложкой в блюдце, а я поспешила уверить его, что нибожемой! Что это не подавляемый зевок, а неудачная попытка запеть, и он погрозил пальцем и простил эту насмешку.
Мама и онанизм
Мама сказала мне, что старик с седьмого этажа не психиатр. Она сказала, что он извращенец, наверняка — педофил, шулер-картежник, фальшивомонетчик, шпион китайской разведки, отравитель жен, тайный миллионер и, несмотря на то что имеет чистейшую дворянскую кровь, совершенно неприспособлен к жизни, что, ко всему прочему, заставляло ее усомниться и в его умственных способностях. “Он наверняка идиот!” — заявила она напоследок не очень уверенно, вспомнив наш спор накануне о романе Достоевского.