419
Шрифт:
Снега
1
Машина — падает во тьме.
Сальто и снова сальто, один сокрушительный хруст за другим. Стекло разлетается фонтаном, затем вновь оседает вакуум безмолвия. Машина замерла кверху брюхом, у подножия насыпи под мостом, привалившись к расщепленной стайке тополей. Прочертив тропу в снегу, оставив за собою взбитый перегной и мокрую палую листву.
В зимний стерильный воздух — вонь бензина и антифриза.
Закрепили тросы на кошках, сползли, перебирая
Добравшись наконец до подножия насыпи, спасатели совсем запыхались.
А в груде смятого железа — погнутая приборная доска, покореженный руль, стекло и — посреди всего — бывший человек. Седые волосы влажно облепили череп, свалялись в густой красной слякоти.
— Сэр? Вы меня слышите?
Губы его шевелились, жизнь уходила туда, куда уходят все жизни.
— Сэр!
Но не вытекло ни слова — лишь клокотание.
2
Двери скользят вбок, стеклянные панели расступаются, словно по велению волшебника, вскипает воздух Западной Африки, жар толкает ее назад в аэропорт. Она ладонью прикрывает глаза, медлит, мимо прет толпа.
Сетка за тротуаром сдерживает всякий сброд. Сброд и сородичей. Таксистов и заждавшихся дядюшек. Все кричат, очумело машут, светят рукописными табличками «ТАКСИ ДЛЯ ВАС» и «НА ОСТРОВ ЛАГОС». Она ищет на табличках свое имя. Давит джетлаг, ее мутит, икры сводит после самолета, ее гоняли по бурлящим стадным очередям, таможенники рылись в ее ручной клади, искали припрятанные сокровища и разочарованно швырялись перерытыми шмотками, духота аэропорта мешается с доменным жаром снаружи, но, невзирая на это — или, может, поэтому, — она, как ни странно, ликует. Невозмутимо взволнована .
Выступает пот — роса на стыке двух погодных фронтов. Ручейками течет по ключицам, обвисшие волосы влажнеют, влажные мокнут, жидкость собирается бисеринами на лбу. Где-то — ее имя. Им размахивают над толпой за сетчатой оградой. Она уже шагает, но за спиной курлычут:
— Мэм?
Она оборачивается — перед ней вооруженный офицер в накрахмаленном зеленом кителе. В полусферах панорамного зеркала черных очков она видит свое лицо.
— Мэм, будьте любезны. Пройдемте.
Он так это произносит — почти спрашивает. Почти, но не вполне.
— Мэм. Пройдемте со мной.
Она прижимает к себе сумку; другого багажа нет.
— Зачем?
— Полиция аэропорта, мэм. Инспектор хочет с вами побеседовать.
3
Отец мальчика негромко говорил на речном диалекте — правду он всегда говорил на этом языке.
— Вот о чем должны себя спросить мать и отец. Если ребенку так лучше, они готовы? Готовы за него умереть?
Вздыхают мангровые леса. Влажное дыхание, тихий плеск. Отец стоял в приливной грязи, тащил пляшущие ртутью сети, а мальчик замер на берегу с острогой наготове.
— Не забывай, — сказал отец, ради пущего эффекта переходя на английский — легко, будто сеть на острогу сменил. — Рыбу убивают быстро. Так добрее.
4
— Лора? Ты дома? Я… с отцом беда. Пожалуйста, возьми трубку.
Слышно, как она глотает слезы.
Лора сплюнула в раковину, метнулась к телефону.
— Мам?
Когда договорили, вылетела в коридор. Куртку натягивала, уже тыча в кнопку лифта.
Ночь кристаллизовалась снегом. Лора перешла пустую улицу, почти бегом спустилась с холма.
Бунгало ее детства — штукатурка на штукатурке, и все прикноплено на крутой улице. Полицейская машина стоит перед домом — новенький «кадиллак-эскалейд» Уоррена забаррикадировал подъезд. Неважно — Лоре парковать нечего.
В детстве ее брат Уоррен считал, что стеклышки, вмурованные в штукатурку, — на самом деле рубины; предлагал Лоре половину выручки, если она их выковыряет.
— По-моему, рубины красные, — сказала она.
— Не привередничай, — ответил он. — Они всякие бывают, как леденцы. Потому и дорогие такие.
В общем, Лора полдня выколупывала из стен зеленое стекло. Раскровянила пальцы, а потом они с Уорреном гордо заявились в лавку на углу, где мистер Ли за эти стекляшки дал им по леденцу на палочке — при условии, что они бросят добычу самоцветов из родительской штукатурки. Лора сочла, что инвестиции неплохо окупились; Уоррен не особо обрадовался. Всю дорогу до дома раздраженно бурчал, а Лора размахивала пустым пластмассовым ведерком и перекатывала леденец во рту. Спустя несколько недель нашла у Уоррена в комнате его леденец, по-прежнему в обертке. Когда Лоре выдали деньги на карманные расходы, брат попытался втюхать ей этот леденец за четвертак.
В родительской гостиной, обшитой деревом, — полицейский. Пистолет в кобуре, тусклые глаза. На подушках крючком связанные наволочки — они тут сто лет уже. Вязаное покрывало на спинке дивана (и наволочки, и покрывало — маминых рук дело). А над диваном на деревянных панелях — громоздкие картинные рамы (дело рук отца — и рамы, и панели). Картины маслом из торгового центра — дождливый Париж, солнечный Маттерхорн. Марсианские пейзажи тоже хорошо смотрелись бы, — родители в жизни не бывали ни в Париже, ни в Альпах. Отец теперь и не побывает.
Лору мать едва заметила — плыла не двигаясь, еще чуть-чуть — и улетит. Рядом Уоррен — мясистое лицо от злости перекошено, руки крепко обхватили живот. Уоррен очень грузный — а Лора ужасно худа. Семейные фотографии всегда смахивали на рекламу клиники нарушений питания.
Между тем жена Уоррена Эстелл пыталась — в основном безуспешно — загнать дочерей-близняшек в столовую, подальше от взрослых разговоров. Кривляки, похожи как две капли воды, вечные хиханьки и внезапные веские заявления. «Собаки не танцуют, но могут научиться». «Папа дурак!» «Сьюзи говорила, у нее собака танцует». Детсадовские байки и малолетние алогизмы. Эстелл одними губами сказала Лоре «привет» и исчезла за дверью.