50 х 50
Шрифт:
— Это слишком долго. Мальчик обычно просыпается в семь утра, и к этому времени нужно успеть вернуть плюшевого мишку на место. Дэви ни при каких обстоятельствах не должен заподозрить, что игрушка отсутствовала всю ночь.
— Ответственность за эту часть операции ложится на тебя — придумай что-нибудь. Я не могу спешить и потому рисковать испортить работу. А теперь молчите и не мешайте.
Оба доктора политологии сидели и молча смотрели, как Эйгг вставлял бобину в сложный аппарат, который был тайно собран в этой комнате. Ничего другого им не оставалось, поскольку они ровным счетом ничего не смыслили в этом.
— Отпустите… — донесся из динамика пронзительный голосок, затем последовали
Голосок шептал и уговаривал; часы шли один за другим. Ньюмен уже несколько раз ходил на кухню за кофе, и перед рассветом Торренс заснул в своем кресле и тут же проснулся, виновато глядя по сторонам. Один лишь Эйгг продолжал работать без малейших признаков усталости или напряжения; его пальцы двигались точно и размеренно, подобно метроному. Тонкий голосок доносился из динамика в тишине ночи, словно голос призрака…
— Готово, — произнес Эйгг, зашивая мохнатую ткань аккуратными хирургическими стежками.
— Так быстро у тебя еще никогда не получалось. — Ньюмен с облегчением вздохнул. Он взглянул на экран, на котором была видна детская. Мальчик все еще спал — это было отчетливо видно в инфракрасных лучах. — Все в порядке. Теперь мы сможем без труда подменить плюшевого мишку. А с лентой все в порядке?
— Да, ты же слышал. Сам задавал вопросы и получал ответы. Я скрыл все следы изменений, и, если ты не знаешь, где искать, не найдешь ничего. В остальном банк памяти и инструкции не отличаются от других таких же. Я изменил только одно.
— Надеюсь, нам никогда не придется воспользоваться этим, — заметил Ньюмен.
— Я даже не подозревал, что ты такой сентиментальный.
Эйгг повернулся и взглянул на Ньюмена. Лупа все еще торчала у него в глазу, и увеличенный в пять раз зрачок смотрел прямо в лицо.
— Нужно побыстрее положить плюшевого мишку на место, — вмешался Торренс. — Мальчик только что пошевелился.
Дэви был хорошим мальчиком, а когда подрос, стал хорошим учеником в местной школе. Даже начав учиться, он не забросил своего плюшевого друга и каждый вечер разговаривал с ним, особенно когда делал уроки.
— Сколько будет семью семь, мишка?
Мохнатая игрушка закатывала глаза и хлопала короткими лапами.
— Дэви знает… не надо спрашивать своего мишку, когда Дэви знает сам.
— Знаю, конечно, — просто хочу убедиться, что и ты знаешь. Семью семь будет пятьдесят.
— Дэви… правильный ответ сорок девять… тебе нужно больше заниматься, Дэви… мишка дает хороший совет…
— А вот и обманул тебя! — засмеялся Дэви. — Заставил дать верный ответ!
Мальчик все легче обходил ограничения, введенные в достаточно примитивный банк памяти робота, поскольку он взрослел, а плюшевый мишка был предназначен для того, чтобы отвечать на вопросы маленького ребенка. Словарный запас игрушки и ее взгляд на жизнь были рассчитаны на малышей, потому что задача плюшевых медведей заключалась в том, чтобы научить ребенка правильно говорить, познакомить с историей, помочь усвоить моральные принципы, пополнить словарный запас, обучить грамматике и прочему, необходимому для проживания в человеческом обществе. Эта задача решалась очень рано, когда взгляды ребенка и его отношение к жизни только формировались, а потому плюшевые медведи говорили просто, ограниченно. Однако такое воспитание было весьма эффективным — дети навсегда запоминали уроки, преподанные им любимыми игрушками. В конце концов дети перерастали своих любимцев, и плюшевых мишек выбрасывали за ненадобностью, но к этому времени работа уже была закончена — детское мировоззрение сформировано окончательно.
Когда Дэви превратился в Дэвида и ему исполнилось восемнадцать, плюшевый мишка уже давно лежал за рядом книг на полке. Он был старым другом, и, хотя Дэвид больше не нуждался в нем, мишка все-таки оставался другом, а от друзей не отказываются. Впрочем, нельзя сказать, что Дэвид задумывался над этой проблемой. Его плюшевый мишка был всего лишь плюшевым мишкой, вот и все. Детская превратилась в кабинет, кроватка уступила место обычной кровати, и после своего дня рождения Дэвид упаковывал вещи, готовясь к отъезду в университет. Он застегнул сумку и в это мгновение услышал звонок телефона. Дэвид обернулся и увидел на маленьком экране лицо отца.
— Дэвид…
— Да, отец?
— Ты не мог бы сейчас спуститься в библиотеку? Есть важное дело.
Дэвид взглянул на экран повнимательнее и заметил, что выражение отцовского лица было мрачным, почти больным. Сердце юноши тревожно забилось.
— Да, папа, спускаюсь.
В библиотеке, кроме отца, находились еще двое — Эйгг, сидевший в кресле прямо, со скрещенными на груди руками, и Торренс, старый друг отца, которого Дэвид всегда называл «дядя Торренс», хотя тот и не был родственником. Дэвид тихо вошел в библиотеку, чувствуя, что внимательные взгляды следят за каждым его шагом. Он пересек большую комнату и опустился в свободное кресло. Дэвид во всем был похож на отца — высокий, стройный, со светлыми волосами, невозмутимый, добродушный.
— Что случилось? — спросил он.
— Ничего особенного, — ответил отец. — Ничего страшного, Дэви.
Должно быть, подумал Дэвид, произошло нечто действительно из ряда вон выходящее — отец давно не называл его этим детским именем.
— Впрочем, кое-что и впрямь случилось, но не сейчас, а много лет назад.
— А-а, ты имеешь в виду панстентиалистов, — облегченно вздохнул Дэвид.
Он слышал от отца о пороках панстенгиализма с самого детства. Значит, речь снова пойдет о политике; а он уж было подумал, что произошло нечто личное.
— Да, Дэви, ты, по-видимому, теперь все знаешь о них. Когда мы разошлись с твоей матерью, я дал обещание, что воспитаю тебя должным образом, и не жалел сил на это. Ты знаком с нашими взглядами и, я надеюсь, разделяешь их.
— Конечно, папа. Я придерживался бы этой точки зрения, как бы меня ни воспитали. Панстентиализм — философия, подавляющая свободные устремления человека, — вызывает у меня отвращение. К тому же она навсегда сохраняет за собой власть в обществе.
— Совершенно верно, Дэви. А во главе этого порочного движения стоит человек по имени Барр. Он возглавляет правительство и отказывается уступить кому-нибудь свою власть над народом. И отныне, когда операции по омоложению организма стали широко распространенными, он останется на этом посту еще сотню лет.
— Барра нужно убрать! — резко бросил Эйгг. — Вот уже двадцать три года он правит миром и запрещает мне продолжать эксперименты. Молодой человек, вы представляете себе, что Барр остановил мои исследования еще до того, как вы родились?
Дэвид молча кивнул. О работе доктора Эйгга в области бихевиористской человеческой эмбриологии он знал мало, но этого было достаточно, чтобы у него возникло отвращение к экспериментам ученого, и в глубине сердца юноша был согласен с запретом, наложенным Барром на исследования. Но панстентиализм представлял собой нечто совершенно иное, и Дэвид был согласен с отцом. Эта философия, ядром которой была бездеятельность, лежала тяжелым удушающим бременем на всем человечестве.