60-я параллель(изд.1955)
Шрифт:
Нет, Маша не обманывала красноармейцев: ей только-только исполнилось девятнадцать. Но она — видела... Ой, лучше не вспоминать!
Она видела маленького веснущатого человечка, который юлил вокруг немцев, указывая им, где спрятались то тот, то другой старик. Она видела огромного толстого рыжего офицера; на ее глазах он убил двух ребят — не выстрелами, а так, ударив их рукояткой пистолета по головам. Убил и криво улыбнулся. Улыбнулся один раз, потом другой.
Видела она и еще одного немца, самого страшного. Этот никого не бил, ни за кем не гонялся, ничего не говорил. Сухой, высокий, с тонким красивым лицом, на котором не было ни улыбки, ни страха, ни жалости, ничего, он ходил туда и сюда, нося в руке за ремешок маленький фотографический аппарат в футляре. То и дело, поднимая аппарат к глазу, он молча снимал им всё, что видел: убитую тетю Настю Сенину; мальчишек, которые в смертном страхе, с отчаянным плачем упирались, не хотели идти в сарай; приваленную к дверям солому; клубы дыма и языки огня над огромным костром, где горели люди.
Он много раз спрашивал у веснущатого переводчика: что именно говорят, о чем кричат русские? Потом, присаживаясь на камень или на пень, он записывал всё в маленькую книжку. Этот был всех хуже. Переводчик называл его: «герр граф...»
«13 августа 1941 года, № 27
Фандерфлит, возле Луги
О, моя нежно любимая!
Как видишь, зловещие предчувствия, слава создателю, не оправдались: мы идем вперед, русские отступают. Повторяется история Франции 1940 года. Между нами и Ленинградом, — так говорит мне Кристи Дона, — нет уже никакой заслуживающей внимания вражеской силы. Еще неделя-две — и мы будем там. Значит, еще месяц-другой — и война кончится. И слава богу! Я бесконечно устал от нее.
Живем мы отлично. Страна эта варварски красива; особенно хороши ее необозримые лесные дали, цвета голубиной
Еды здесь больше чем достаточно. Мы берем себе всего, сколько хотим. Сегодня — удача: нас разместили в старинном имении, которое, по счастливой случайности, не сгорело. В нем есть всё, даже библиотека (притом с немецкими и французскими книгами. Как это ни странно, я нашел в ней для тебя очаровательный томик Бодлера). В имении есть также водопровод и ванна. Ванна! Дело в том, что здесь помещалось нечто вроде большевистского санатория.
Ты просишь меня, глупенькая, чтобы я не был слишком жесток с врагом. Бог мой! Зачем же мне проявлять жестокость? Ее в должной мере проявляет мой оберет, Эгглофф. Стреляет он и его молодцы. Я даже не приказываю: это делает наш друг Дона.
Да, война меняет человека; вчера, например, по приказу моего доброго старого друга Кристофа наша зондеркоманда сожгла деревню со странным именем «Эльшо» или «Эльшау» (русские невнятно выговаривают свои гласные).Жители не были эвакуированы из нее. Понимаешь, что это значит? Зарисовать пожара я не мог, но я сфотографировал его на цветной пленке; я не могу передать тебе моих ощущений от этого зрелища; они слишком необычны и сложны. Я был крайне взволнован; Дона же держал себя спокойнее, чем Сеннахериб или Ассаргадон [23] древности, эти великие убийцы людей.
Он — странный человек, граф Шлодиен. Предать аутодафе [24] население целого села — для него ничто. В то же время он вот уже больше недели носится с той своей идеей, о которой я тебе уже писал, — доказать, что молодого русского или русскую, про свободолюбие которых рассказывают фантастические сказки, можно перевоспитать, выдрессировать, как наши предки выдрессировали волка, сделав из него собаку. Он хочет взять себе в услужение какого-нибудь пленного, мальчишку или девчонку, и — не жестокостью, о! только милостью и силой! — сломить в нем гордость, сделать его добровольным рабом.
На первый взгляд нет ничего проще, чем найти нужного ему человека: предатели и негодяи есть везде. Но нет! Ему для этого опыта необходим настоящий патриот, честный, гордый, умный. Ему приводят всяких подозрительных мальчишек и девчонок. Без жалости, одним кивком головы он решает их участь. Оберст Эглофф распоряжается дальнейшим, но всякий раз ворчит; он не может взять в толк, что же нужно, наконец, от него генералу.
Со мной Кристоф исключительно мил. Я — его офицер для поручений. У меня три задания на будущее: следить за целостью оборудования русского Гринвича, Пулковской обсерватории, когда мы ее захватим, дабы отправить всё до последнего винта в Германию; руководить фотосъемкой Ленинграда перед его уничтожением (взяв этот миллионный город, мы сравняем его с землей. Я не варвар и не зверь, Мушилайн, но трепет возбуждения охватывает меня, когда я подумаю, что мне будет дано при этом присутствовать!) И, наконец, еще одно, — оно связано с нашей разведкой в русском тылу. Подробностей не жди даже в письме с оказией. Скажу только, что вчера я беседовал с неким полковником Шлиссером; это человек не странный, а страшный: его у нас зовут: «Этцель». [25]
Этот Атилла с телом и руками обезьяны увидит Петербург даже раньше, чем мы. Увидит его еще во власти русских. Впрочем, это его не волнует нисколько.
«Я наблюдал панику по-французски — в Париже, в 1940 году, — говорит он; — Я видел панику на английский лад, — в Лондоне, весной сорок первого... Ну, что ж, теперь я увижу панику по-большевистски. Но я уверен, что это то же самое. Люди — всюду свиньи. Интересного мало!»
Мы возьмем Пулково пятнадцатого августа, а Петербург — первого сентября. Таков приказ фюрера. Правда, даты слегка изменены за последние дни из-за состояния русских проселочных дорог, ужасных даже в сухую погоду. Но приказ будет выполнен или небо упадет на землю!
Целую тебя и маленького моего Буби. Будем надеяться, что в том мире, который мы оставим нашему мальчику, слово «немец» станет уже столь грозным, что твоему сыну не понадобится совершать новых жестокостей, чтобы подчинять себе людей.
Привет фрау Кох и старому Непомуку. Имеет ли он вести от сыновей, бравый старик?
Твой Вилли».
23
Варт вспоминает здесь древнеассирийских царей и их массовые убийства — гекатомбы.
24
Аутодафе — казнь через сожжение на костре (испанск.).
25
Этцель (нем.) — Атилла; имя вождя гуннов, известного своей свирепостью.
Глава XXII. ПИСЬМА, КОТОРЫЕ ЛОДЯ НЕ ПОСЛАЛ
« 7 августа.
Милый Максик!
Вот прошел уже один месяц и два дня, как вы уехали, и теперь у меня уже нет друзей. Может быть, потом они будут, но пока еще нет никого.
С папой моим, наверное, всё благополучно; только плохо, что от него нет никаких писем с 1 июля. И мне грустно читать сводки, пока мы еще не перешли в наступление; конечно, если бы мы наступали, было бы другое дело. Но я не огорчаюсь, потому что папа всегда говорит, что никому Советский Союз победить не удастся.
Максик! Если бы ты был здесь, ты бы с ума сошел от удивления. Теперь все двери на чердаки открыты и ребят посылают даже на крыши. На крышах от солнца горячо, даже сквозь сандалии; с нашего дома всё видно, — от Кировского проспекта до Новой деревни. Я дежурю часто, и тревог сколько угодно; только настоящих еще не было, — еще ни одной бомбы не бросили.
Очень глупо делает Лева Браиловский: он, как только завоет сирена, прячется в бомбоубежище и боится. Его папа за него краснеет; он мне это сам сказал. Потому что, кроме Левы, никто у нас труса не празднует. Почему он такой нервный?
Милый Максик! Я решил, что буду тебе писать часто, пока не кончится вся тетрадь, потому что каждый день всё новое, и никак не успеешь про всё написать сразу.
Теперь я всё делаю сам. Мика очень занята. Она говорит, что я стал как беспризорник; но меня это не убивает. Она, кроме того, сердится, что я так скучаю по папе, и говорит: «Как никак, май дир, [26] а у тебя есть я!» Но, по-моему это — не противоречит.
Я хотел сразу, как только все уехали, записаться в пионеры, но опять не получилось. Мика сказала, будто пионерские отряды все эвакуированы. Меня очень огорчило, что даже сейчас нельзя.
Теперь я езжу на трамваях, куда захочу, с утра до ночи; туда, где даже никогда не бывал, — до самой петли. На концах маршрутов бывают зенитные батареи и танки.
В одном месте я обнаружил прожектор и видел в первый раз противотанковые надолбы. Они ростом больше меня.
Вчера я доехал на двадцатом номере до Шувалова. Там был сосновый лес и стояли старые грузовики. Красноармейцы учились бросать в них противотанковые бутылки из-под лимонада. Как только бутылка попадала в машину, машина загоралась; никто ее не жалел. Командир даже радовался, что они горят, как свечки. Вдруг он дал мне бутылку и сказал: «А ну-ка, хлопчик! Попытай счастье!» Тут я пополз, будто это действительно немецкий танк, и так залепил в самый мотор, что еле потушили песком. Командир засмеялся и сказал: «Из тебя, брат, будет толк!»
Максик! Я теперь полюбил Зеленый Луч. Она часто дежурит на доме семьдесят три — семьдесят пять в стеклянной будке. С ее крыши видно лучше, чем с нашей; даже видны Пулково и Дудергоф.
9 августа.
Максик! Я вчера тебе ничего не написал, потому что был страшно занят. Дядя Володя Гамалей дал мне письмо свезти на Нарвский проспект к их бабушке Евдокии Дмитриевне. Я ехал-ехал и на берегу Обводного канала застрял. Там через рельсы переходила целая толпа. Ехали телеги; за ними шли на привязи коровы, ребята деревенские бежали босиком. Одна девчонка с косичкой ехала верхом на лошади и ела морковь, а ноги поставила на оглобли. На другой телеге спала старушка, а рядом с ней на сене лежала маленькая коза... Коза посмотрела на меня и вдруг сказала: «Мэ-э?», точно спрашивала: что это за город? Мне стало смешно, но вожатая сняла ключ с контроллера, стукнула меня пальцем по тюбетейке и сказала: «Большой, а глупый! Чего смеешься? Это мука человеческая едет! Это же беженцы! Их Гитлер из домов выгнал!»
Тогда мне стало очень грустно и даже страшновато; я о беженцах и не подумал.
На обратном пути, уже на Кировском, против Игорева дома, встретилось целое стадо, но без пастухов. Все трамваи стали. Овцы бежали даже по панелям, как в степях. Потом пошли коровы; они стали щипать траву на самом углу Карповки. И даже был бык; у него была доска на рогах, а морда привязана к ноге. Я очень удивился, что такой бык запросто идет по городу.
12 августа.
Милый Максик! Вот так штука! Я пишу тебе уже третий раз! Это прямо вроде дневника. И я хочу описать тебе одну удивительную вещь.
Теперь я сижу на крышах, пожалуй, даже чаще, чем на земле. Все теперь прямо поселились на крышах! Ведь сейчас и ночью совсем светло. Все сидят, разговаривают, а на доме семьдесят пять кто-то даже играет на скрипке.
Дядя Вася Кокушкин сказал нам, что надо выявлять шептунов и паникеров, которые будут уверять, что фашисты непременно сюда придут. Но я еще ни одного шептуна не нашел. Все на крыше говорят очень громко и считают, что Ленинград никогда не сдастся. Я думаю, что у нас в доме никаких шептунов и нет. Мне очень нравится сидеть на слуховом окне и слушать разные новости.
А главное, — я придумал удивительную игру. Ты, может быть, уже потерял дяди Женин телескоп, который он привез из Москвы, а у меня он еще цел и я в него наблюдаю.
Я в него рассматриваю, что захочу: то ангела, который вертится на шпиле на крепости, то чужие крыши. Но всего интереснее, когда попадешь на далекие окна. Тогда тебе, вдруг становится видно, что делается в каких-то квартирах, а где они, — неизвестно. Может быть, около Тучкова моста. Точно смотришь на планету Марс!
В одном доме я недавно нашел двух ребят, которые почему-то дрались. В другом — каждый вечер какая-то девочка с косами, вроде нашей Аси Лепечевой, сидит на подоконнике, играет на гитаре, а потом о чем-то плачет. Мне ее очень жалко; может быть, у нее кто-нибудь на фронте ранен или убит?
Некоторых окон во второй раз никак не найдешь, точно куда-то они проваливаются; зато другие всегда тут как тут. А одно окно оказалось особенное. Его легко найти: там на доме такая башенка, и в ней комната. Когда вечер, — солнце светит насквозь, и внутри всё видно: вся комната горит, как фонарик.
И вот я там сначала увидел обыкновенные вещи: стол, стулья, диванчик вроде кровати. Кроме этого, там висел еще план какого-то города, вроде Ленинграда, только название куда длинней и в два слова, вроде «Буэнос-Айрес» или «Сан-Франциско»... Но букв не разобрать. И сначала там никто не жил, только какие-то люди раза два или три пробегали.
Потом, откуда ни возьмись, появился человек. Он лежал на диване и читал газеты. Иногда он разглядывал что-то на плане, — мерил даже циркулем, чертил. Я бы на него и смотреть не стал, но одна вещь меня насмешила: по нему всё время бегал какой-то маленький зверек. Я долго не мог разглядеть, но потом оказалось, что это у него за пазухой живет белая крыса. Тогда он мне понравился, и я стал его изучать.
Я его видел раз десять; и он делал всё разные странности. Один раз он поил белую крысу лимонадом или, может быть, вином из бутылки и очень над ней смеялся. Другой раз к нему пришли люди, и он им вроде как давал урок; но я этих людей не разглядел. Кроме того, он почти каждый день подходил к окну прямо против меня и подолгу говорил в окно. Станет, смотрит прямо на меня и говорит, говорит что-то, хотя слушать его некому. Даже страшно станет, покуда не вспомнишь, что он-то невесть где, и меня ему совсем не видно. Ведь мне-то его лица не рассмотреть никак!
А вчера он прямо сошел с ума: он поел, вытер губы платком, приколол к стене, около плана, бумажку и стал не то целиться, не то стрелять в нее из пистолета... Может быть, он и стрелял; только огня не было, а выстрелов мне, конечно, не слышно. Потом он снял бумажку со стены и долго разглядывал около лампы. И вдруг шторы на его окне задернулись и всё скрылось.
До этого дня я ничего особенного про него не думал; он мне даже нравился из-за белой крысы. Но после этого я начал думать, что, может быть, про него надо кому-нибудь рассказать. Может быть, он — шептун, и тогда его надо выявить.
Если бы тут был ты или папа, или Ким Соломин, я бы взял и посоветовался с вами. А теперь никого нет. А сразу идти к дяде Васе мне неудобно: вдруг это самый простой охотник или зверолов?
Я уж чуть было не пошел к Зеленому Лучу, но потом раздумал. Ведь она всё-таки девочка: она просто начнет смеяться и скажет: «Глупости какие!» У них, как только что-нибудь удивительное, так — «глупости». Я думал-думал и решил показать этого человека хоть нашей Мике или рассказать про него; только боюсь, — она сразу же разозлится. Я всё-таки хочу позвать ее завтра на крышу, а то опять всё пропустишь...»
26
Мой милый (англ.).
Он не докончил своего длинного письма, этот тихий мальчик, Лодя Вересов. Он не показал его своей мачехе и ничего не сказал ей про то, что открылось ему в загадочном мире, видном сквозь стекла его подзорной трубы.
Утром на следующий день Лоде вздумалось еще раз поглядеть на места, которых он не мог не вспомнить, как только сел за письмо к Максу: на прибрежную часть парка, на дуб, на суку которого он еще так недавно лежал, играя в детскую, воображаемую войну... Делать в последнее время ему стало действительно нечего: школа эвакуировалась «за кольцо», товарищи — тоже.
Он поболтался по двору, поглазел, как саперы дружно строят кирпичный дот на углу Кировского, напротив моста, поговорил очень почтительно с их пожилым уже, но чрезвычайно подвижным и словоохотливым старшиной. «Не журись, парень! — бодро сказал старшина, отечески похлопав Лодю по плечу. — Перебедуем, — обратно заживем что надо! Всё выдюжим: советский народ! Сила!»
Лоде очень понравился этот старшина. Повеселев от такого его хорошего разговора, он прошел по бережку в парк.
Тут на первый взгляд всё осталось таким, каким было «тогда». Крепко пахло от крапивы и бузины, нагретых августовским солнцем. Дуб, про который папа говорил, что он не моложе, чем екатерининский, попрежнему простирал над суховатой теперь травой могучие руки своих сучьев. Он так невозмутимо взирал на воду и на небо, этот кряжистый старец, точно не очень верил и в тревоги, и в бомбежки, и в самую войну. «Подумаешь! — словно бы хотел сказать он, — невидаль! Разную пакость переживали, а... где она теперь?»
При взгляде на морщинистый, добродушный, хоть и очень твердый ствол этого дуба, Лодя почувствовал себя еще бодрее. Дуб показался ему тоже старшиной, — не человеческим, конечно, а их, древесным. Ему от всего сердца захотелось поверить им двоим. «Вон они какие сильные, большие; как хорошо, как крепко выдюживают они, каждый на своем месте! И папа выдюживает вместе с ними! Надо гордиться тем, что живешь теперь, а не нюнить».
Новые слова, впервые услышанные от сапера, очень пришлись Лоде по душе.
Стоя под дубом, мальчик некоторое время смотрел вокруг, охваченный непередаваемым чувством. Да, нюнить не надо! Но всё-таки как недавно еще было это всё и вместе с тем как давно! Можно подумать, — он во сне видел те спокойные легкие дни, когда еще ничего теперешнего никто не знал: ни дзотов на углах улиц, ни синих лампочек в мертвенно бледных лестничных клетках по вечерам, ни надоедного, — изводящего, а ведь необходимого! — никогда не прекращающегося, слышного везде стука метронома по радио... Всё тогда было другим; совсем другим. Хотели уже ехать в «Светлое», и вдруг...
И вдруг... Лодя как будто слегка вздрогнул. Ему показалось, — кто-то взглянул на него из-под ног, снизу, как змея. Но никто на него не глядел; это он сам, наоборот, не веря своим глазам, пристально смотрел сквозь желтую траву... на ножик!
Ножик торчал там, где хозяин воткнул его в дерн, забыл про него в тот теплый и тихий июньский вечер, в мирный вечер накануне войны.
Лодя невольно оглянулся. Нигде никого. Осторожно, опасаясь, сам не зная чего, он присел на корточки над своей находкой. Да, никто его не взял. Его стальные части слегка поржавели; пластмассовый черенок покоробило и свело. Но он торчал там, куда его вонзили, — когда? «Кукла тряпочная! — сказал здесь в тот миг один неизвестный человек другому. — Не сегодня-завтра чорт знает что начнется, а ты...» Откуда он знал?! Как мог он предсказать, что это начнется?
Странная мысль так поразила Лодю, что он снова почувствовал тот самый знакомый холодок между лопатками. Как же быть? Ведь если это не глупая выдумка, так тогда... Тогда, может быть, его, Лодина, тайна, детская «тайна», которой он так хотел поразить Максика, на самом деле была вовсе не «детской» и вовсе «не его»? Она могла быть, наоборот, очень важной тайной совсем других, ничуть на него не похожих людей.
Было бы просто неестественно, если бы тринадцатилетний подросток не рванулся тотчас же поделиться тем, что ему пришло в голову, с кем-либо взрослым; ведь тогда, с Максом, они еще не знали, что «не сегодня — завтра начнется война».
В первый миг ему показалось, что очень просто — пойти и сейчас же рассказать всё тому старшине. Но тотчас затем он смутился: старшина был человеком военным, бывалым. А вдруг он рассмеется презрительно! А вдруг скажет: «Делать тебе нечего, хлопец, а?» Пожалуй, лучше прежде поговорить всё-таки с Микой. Ну, да, пол десятого; она уже ждет его завтракать.
Он торопился, но всё же опоздал, — правда, совсем немного. Мама Мика только что попила чай и писала, улыбаясь сама себе, за своей кукольной секретеркой у окна. Но как только Лодя дошел до сердитых слов, сказанных тогда при нем тем, вторым человеком у дуба, она положила вставочку на чернильницу и повернулась к мальчику так резко, что он даже запнулся. Выражение ее красивого лица стало внезапно каменным, и Лодя испугался. Он, несомненно, сделал какую-то неловкость; но в чем именно она состояла?