666
Шрифт:
А было так. Они, эти говньюки, налетели всей оравой, прижали меня к стене, когда я вышел с покупками из сырной лавки, – и – как обычно:
– Ах, какая курточка! Ты посмотри, какая курточка у нашего франта Диди!
– Диди, у вас в деревне, никак, все ходят в таких шикарных курточках? Что ж это у вас за деревня такая? Небось, в Провансе или еще подалее? Там все, небось, такие расфуфыренные ходят? (Все это мерзкими, гнусавыми, как у клошаров с набережной, голосами, сопровождая слова незаметными для прохожих тычками мне в бок.)
– И, небось, денег за нее отвалил – о-го-го! Ты, клянусь,
А уж пахло, пахло от них!.. Где там умещалось столько омертвелой плоти – на грязных руках или под пропотевшими рубашками, или в смердливых ртах, или уже в самих душах – иди знай…
– Во-во, богач-Диди, давай-ка, поделись! – встрял Жанно по кличке Турок, сын шлюхи Мадлен, самый отвратительный из них. Ему было уже лет пятнадцать, оттого кулаки у него куда увесистее, чем у других. Кроме того, говорят, он водился с самым настоящим взрослым ворьем, и что с ножом никогда не расставался – это все тут знали. – Неужели тебе нас не жаль, Диди? Быть слишком богатым грешно, так тебе и твой кюре скажет, – гнусавил он мерзостнее остальных. – Поделись – оно будет лучше.
Эти издевательства были куда больней, чем даже их тычки кулаками в бок. Чтобы избавиться от позора, я так обычно и поступал – отдавал им пять су из тех десяти, что исправно, как и было обещано, каждый день выплачивал мне отец Беренжер. Однако еще утром того дня я как раз купил три конверта с почтовыми марками, чтобы отправлять матушке, как она просила, письма в Ренн-лё-Шато, и теперь не имел ничего, чтобы откупиться от негодяев. Оставалось только молчать, опустив от стыда к земле глаза, стиснув зубы, и молить Господа, чтобы Турок-Жанно не пустил в ход свой нож. Только на Господа Бога, да еще на Спиритус Мунди в кармане – на них только вся надежда.
– Э, да ты, я смотрю, жадина, Диди, – продолжал он гнусавить. – Нехорошо быть жадиной такому богачу. Небось, у твоего кюре тысячи в кармане?
– Еще бы! В таких сапожищах, как гусак, выхаживает! – подхихикнул самый мелкий из них, бесенок Вико. – Весь Париж любуется!
– Ага, точь-в-точь гусак!
– А Диди у него – заместо гусыни!
– Ну признайся, Диди, по скольку твой гусь-кюре тебе за это дело отваливает? Небось, побольше, чем за свои сапоги отвалил? Поди, по сотне в день? А ты для нас бедных какие-то пять су жалеешь!
– Что для тебя какие-то жалкие пять су, Диди? Тебе за них своему преподобному гусаку только разок, небось, подморгнуть! – Это все не унимается бесенок Вико. Запасы его гнусностей неистощимы, я, по-прежнему, потупившись, жду, когда он проблеет еще одну какую-нибудь, но вместо этого он вдруг верещит во весь голос: – Ой-ой-ой!.. – и его остренький кулачок отлипает от моего ребра.
Я поднимаю глаза. Позади Вико возвышается отец Беренжер, – почему-то необычно рано он в тот день возвернулся, – и крепко держит за ухо маленького мерзавца. Ухо у того вмиг стало красным, как мясо.
– А ну, что здесь происходит? – не отпуская его, строго спрашивает господин кюре. Все за то же увеличившееся вдвое ухо он отшвыривает бесенка в сторону и обращается ко мне: – Что им надо от тебя, Диди?
Молчу. Даже не в том дело, что ябедничать не охота. Молчу скорее от страха – теперь уже не за себя, а за моего преподобного. Ибо вижу, что Турок весь напружинился, опустил правую руку в карман, и глаза у него сузились в злобные щелки, как у кота перед прыжком. А Турок – это вам не Вико, от него можно ждать чего угодно. Что ему какой-то сельский кюре в смехотворных сапогах, ему, уж я-то знаю, и жандарм, что на том углу, не указ, одно слово отпетый. С бандитским прищуром глядя на кюре, цедит сквозь зубы:
– Господин гусак в сапогах, никак, решил заступиться за свою гусыньку?
– Что?.. – опешил преподобный от его наглости.
– Да так, ничего, – повеселев, отвечает ему Турок. – Только интересуюсь, господин гусак, започем сапожки себе покупали?
И вот тут-то…
Ей-Богу, немало я хороших оплеух в жизни видывал – но чтоб такую!.. Ручка-то у отца Беренжера, даром что кюре, – любой гренадер позавидует. Треск раздался на всю улицу, будто двуколка переехала пустой ящик. От этой затрещины Турок-Жанно головой мотнул так, что едва стену ею не прошиб, и после этого стоял, хлопая глазами, явно плохо еще соображая, что произошло и откуда этот треск.
Вслед за тем на миг воцарилась гробовая тишина. Замерли мои мучители-говньюки, приостановились прохожие, кухарки повысовывались в окна, остолбенел ажан на другом углу улицы, выглянула из дверей хозяйка рыбной лавки. Все глазели в нашу сторону.
Однако господин кюре одной оплеухой не ограничился. Отец Беренжер взял обмякшего Турка за шиворот, повернул к себе спиной и с такой силой пнул его в зад своим известным всей улице сапогом, что того оторвало от земли, он враскарячку пролетел по воздуху и шагах в десяти шмякнулся, как лягушка, на булыжную мостовую. Шлепок от его падения был единственным звуком, который едва-едва нарушил повисшую над кварталом тишину. И вот в этой самой тишине еще отчетливее, чем давешняя затрещина прозвучало на всю улицу брошенное моим преподобным в сторону распластавшегося на булыжнике мерзавца:
– Con!
Тут лишь улица наконец пришла в оживление. Довольный, крякнул в кулак жандарм. Присвистнул кто-то из прохожих, радостно загоготали остальные. Перекрестилась одна из кухарок в окне. “Браво!” – аж захлопала в ладоши хозяйка рыбной лавки. Даже эти негодяи, мои мучители, на время позабыв о позоре своего вожака, дружно прыснули. И не то чтобы кого-нибудь удивило само словцо – уж наверно, здешнюю публику эдаким не проймешь, – но услыхать такое не от какого-нибудь загулявшего драгуна, не от бродяги, не от уличной торговки, а от настоящего рукоположенного кюре, с четками на поясе и в сутане – вот это, надо полагать, было по-настоящему вновость всем тут.
Я же взглянул на отца Беренжера и по его лицу вдруг ясно для себя понял: что-то очень важное с нашим господином кюре произошло – нечто такое, после чего он имеет право на многое, недозволенное другим, подобным ему. И еще одно понял тогда: в нашей с ним жизни грядут какие-то существенные перемены – не зря же Спиритус Мунди в тот миг укололо льдинкой сквозь карман.
В тот же день мой преподобный дал мне целых сорок франков, – насколько я знал, едва ли не все, что у него осталось, – велел пойти в дорогой магазин, что через две улицы, и, не считаясь с ценой, не торгуясь, купить там для него самые лучшие сапоги, такие, в каких нынче ходят богатые парижане. Поэтому, когда вечером к дому подъехала карета с баронским гербом, при всеобщем удивлении нашей улицы, я был удивлен, пожалуй, менее всех.