999 (сборник)
Шрифт:
Со своей стороны, папа был очень любезен с представителями закона. У них не было ордера на обыск, но он дал им разрешение обыскать парк и лес вокруг дома. Все мы, даже мама и близнецы, напуганные появлением полицейских машин, следили за ними из окон верхнего этажа. Мама сказала тоном, каким задают не имеющий ответа вопрос:
— Что они думают найти? Какие глупые люди!
А папа сказал с легкой улыбкой:
— Что же, пусть ищут. В моих интересах быть хорошим гражданином. А в результате им незачем будет возвращаться и снова нас беспокоить.
«Что я потерял: мое имя пользователя, мой пароль, мою душу.
Куда я должен бежать? Не В РЖ. Ее не существует».
Такой будет прощальная записка Грэма, сначала напечатанная на его барахлящем компьютере,
Он перестал думать о себе как о Грэме Мейтсоне. Имя и фамилия внушали ему отвращение. «Грэм» — имя, данное ему, словно подарок, не принять который он не мог. «Мейтсон» — родовое имя, унаследованное, как судьба, не принять которую он не мог.
Семья считала, что он изменился, стал мрачным, даже еще более молчаливым и замкнутым с тех пор, как мама ударила его по щеке так унизительно на глазах у всех; с тех пор, как его лицо, юное, ошеломленное, закровоточило; с тех пор, как узкая рваная ранка запеклась в царапину, похожую на застежку-молнию, которая казалась — так странно, так противоестественно — всегда совсем свежей. (Сдирал ли Грэм струп, чтобы она оставалась такой? Если да, то машинально или когда ненадолго засыпал беспокойным сном.) Собственно, только Грэм знал, что причина была гораздо глубже.
В городской библиотеке Контракера он обнаружил в отделе «История долины Контракер» несколько старых переплетенных в кожу томов, десятилетия никем не открывавшихся, и из любопытства прочел страницы, на которых фигурировал знаменитый Мозес Адамс Мейтсон «текстильный фабрикант — борец за сохранение дикой природы», который построил Крест-Хилл, «одну из архитектурных достопримечательностей этой области»; он с изумлением узнал, что его прадед переплыл Атлантический океан четвертым классом из Ливерпуля (Англия) в возрасте 13 лет, не сопровождаемый хотя бы одним взрослым, в 1873-м; что он стал учеником на верфи в Марблхеде (Массачусетс), но вскоре перебрался на север штата Нью-Йорк, где в Уинтертерн-Сити построил первую из нескольких мейтсоновских текстильных фабрик; за десять лет он стал богатым человеком, на рубеже веков — мультимиллионером, в той эре, в которой такие агрессивные капиталисты, как Дж. Пирпонт Морган, Джон Д Рокфеллер, Эдвард Гарриман и Эндрю Карнеги сколотили свои колоссальные состояния через монополии и тресты и благодаря систематической эксплуатации неорганизованных рабочих, в основном иммигрантов. Мозес Адаме Мейтсон никогда не был так богат, как эти люди, и не приобрел такой недоброй славы; тем не менее, как узнал Грэм, быстро проглядывая эти страницы, его прадед жестоко эксплуатировал своих рабочих; на его фабриках работали женщины, молоденькие девушки, даже дети за жалкие 2,50 доллара в неделю; многим его работницам было меньше двенадцати, а девочки шести-семи лет работали по тринадцать часов в день. Грэм прошептал вслух: «Тринадцать часов!» Ему ни разу не приходилось работать сколько-нибудь долго до безумств в утренней столовой под маминым руководством; да и тогда он трудился не больше двух часов, причем не слишком усердно. Он не мог вообразить: работать... тринадцать часов! Маленькая девочка среди грохочущего шума, в жаркой духоте или замерзая.
Грэм с ужасом прочел о «Пожаре в Южном Уинтертерне 8 февраля 1911 года» — одна из текстильных фабрик Мейтсона сгорела дотла, в огне погибло более тридцати человек, включая детей; в процессе следствия выяснилось, что фабрику не обеспечили достаточным числом выходов на случай пожара, и даже имевшиеся двери необъяснимым образом были почти все заперты. Грэм уставился на коричневую фотографию дымящихся развалин; возле стояли пожарные и разные другие люди, а на снегу рядами лежали укрытые брезентом трупы — так много! — а некоторые такие маленькие! Многие жертвы обгорели настолько, их лица настолько обуглились, что достоверно опознать их оказалось невозможно. Тела без лиц.
Грэм слепо поставил книгу назад на полку. Семейной истории ему было более чем достаточно. Значит, недаром его мучил болезненный стыд, что он Мейтсон и живет в разрушающемся Крест-Хилле; построенном, как он только теперь узнал, на костях таких невинных жертв.
Он решил ничего не говорить Розалинде и Стивену. Во всяком случае, не сейчас Слишком омерзительным, слишком постыдным было это открытие. Грэм лелеял свой подростковый цинизм, но не хотел разделить его со своими более энергичными, более привлекательными сестрой и братом. Кто-то же должен оберегать ни в чем не повинных:
Знала ли мама про Мозеса Адамса Мейтсона? Возможно, нет.
Конечно, нет.
А отец? Конечно, да.
Быть помеченным судьбой, быть проклятым — разве это также не значит быть особенным?
С той июньской ночи, в начале лета нашего изгнания, когда он увидел существо, которое назвал Нечто-Без-Лица, Грэм редко спал больше одного-двух часов подряд; часто он не раздевался и вообще не ложился в постель, потому что она стала для него местом мук и отчаяния. И теперь сон одолевал его днем парализующими припадками; не в силах его побороть, он впадал в глубокое кататоническое забытье, как новорожденный; потом внезапно просыпался, моргая, задыхаясь, а сердце бешено колотилось. (Он мог оказаться на грязном полу одной из запертых комнат Крест-Хилла или в штыковидной траве газона, не в силах вспомнить, как он оказался там. Иногда над ним наклонялся кто-нибудь из нас, крича: «Грэм, проснись же! Грэм, проспись же!) Бессонница Грэма все ухудшалась, и все возрастала извращенная гордость, которую она в нем вызывала. Он не мог довериться ночи, чтобы уснуть; он не мог довериться дню. Как он жалел, что не может сесть за компьютер и похвастать перед своими невидимыми друзьями в киберпространстве, что он, в отличие от них всех, больше вообще не спит. Он упивался тем, что мама, погрузившаяся в себя, теперь совсем равнодушная к своим детям, понятия не имеет о его патологическом состоянии; и папа, казалось, нисколько этим не интересовался, если не считать ироничных окликов за обеденным столом, когда он клевал носом или не отвечал на обращенный к нему вопрос («Сын, я с тобой говорю. Где витает твое сознание?» — спрашивал папа; и Грэм пытался вернуть свое сознание, свое мышление, как маленький мальчик может робко дергать нитку любимого змея, который унес высоко в небо непредсказуемый ветер, достаточно сильный, чтобы разорвать его в клочья. «Мое сознание! Мое сознание! Отец, вот оно!).
Быть помеченным судьбой, быть проклятым — это значит понять, что ты особенный.
Грэм перестал верить, что наш отец может быть «спасен», что «справедливость» восторжествует. Он утратил веру в то, что мы когда-нибудь вернемся к нашей прежней жизни в городе; он перестал верить в то, что наша «прежняя жизнь» вообще когда-либо существовала. Как киберпространство, в котором он провел столько часов своей юной жизни, существует везде, но также и нигде. И нигде должно преобладать. Это финальный закон природы.
Теперь, когда маму Крест-Хилл сломал, теперь, когда папа со все большей маниакальностью уединялся у себя на верхнем этаже (запретном, как была запретна и спальня для нас, детей: даже близко подходить воспрещалось), в доме воцарилось тихое смятение; будто последствия шока, но бесшумного, неопределенного шока, как бывает после того, как над тобой пролетит мощный реактивный самолет. Был август, пора жгучего, душного зноя; пора колеблющегося, дрожащего зноя; и частых гроз и зарниц; пора частых перерывов в подаче электричества, когда скверная проводка Крест-Хилла вообще выходила из строя и темнота длилась часами. Настал день, когда мы поняли, что мистер и миссис Далн перестали приезжать; мы словно бы знали, что им не платили много недель и они отчаялись получить вознаграждение за свою работу. Мама объясняла пустым, равнодушным голосом, словно говоря о погоде: «Они получат все, что им причитается. Папа выпишет им чек. Со временем». Мы спросили: но когда? (Нам было стыдно, что эта добрая пожилая пара, так заботившаяся о нас, будет обманута.) Мама только улыбнулась и пожала плечами. После «предательства», как она начала называть случившееся с утренней столовой, всякие эмоции ее покинули.
«Теперь это не мама,— с горечью думал Грэм.— Но тогда кто же?»
По воле судеб важные посетители папы так и не приехали в то утро. Он ждал их весь день, и это был один из длиннейших августовских дней. Сначала он ждал спокойно в свежеотглаженном голубом в полоску летнем костюме, белой рубашке и галстуке, проглядывая документы в аккуратных стопках на столе вишневого дерева; затем со все более возрастающим волнением у парадного входа в Крест-Хилл под мшистыми в разводах сырости неоклассическим портиком; по мере того как проходили часы и белесое дымчатое солнце летаргически сползало с небосклона, он снова обрел спокойствие с видом иронической покорности судьбе, глядя через заросшее травами пространство в направлении въездных ворот, как человек, слышащий дальнюю музыку, неслышную никому другому и, наконец, неслышную ему самому.