А мы с тобой, брат, из пехоты. «Из адов ад»
Шрифт:
В братскую могилу положили тогда примерно 500 человек…
— Командир стрелковой роты был ограничен уставом в праве на проявление своей личной инициативы?
— Если речь шла о захвате рубежа «на плечах противника», то полный вперед, тут не до согласований со штабами. Но если ротный затеял бы разведпоиск на своем участке, то он был обязан доложить в штаб батальона и полка, получить разрешение на взятие «языка», договориться о содействии с соседями, чтобы те сдуру по своим не ударили, скоординировать с артиллеристами и минометчиками вопросы по возможной огневой поддержке и позаботиться о многом другом. А если этого не сделаешь и на свой страх и риск проведешь разведвылазку, то в случае неудачи или потерь за такую «инициативу» могли спросить строго. У меня был один такой случай. Перед позициями роты — «нейтралка», на правом фланге метров триста шириной, а на левом она сужалась до сорока метров.
— А как в Прибалтике удалось выбраться из окружения?
— Выходили к своим с «приключениями». Неделю остатки роты, семь человек, кружили по немецким тылам, выискивая возможность выхода к своим. Здесь один интересный случай произошел. Мы лежим в лесу и видим, как мимо нас по лесной дороге немцы пешим порядком и на мотоциклах конвоируют человек сорок в гражданской одежде и подводят их к яме, которая находилась метрах в тридцати от нас. Нам бежать некуда, сразу заметят. И как только немцы стали выстраивать конвоируемых возле ямы, нам стало понятно, что этих людей привели на расстрел. Как только немцы встали напротив приговоренных и вскинули свои автоматы, мы открыли по ним огонь. Три немца успели вскочить на мотоцикл и смыться, а остальных мы прямо там, на месте, положили. Спасенные кинулись в одну сторону леса, мы — в другую. Вскоре в лесу послышался лай собак, стало ясно, что это нас преследуют и ищут с овчарками. Мы по бревну перешли через какую-то речушку и затаились в лесных зарослях, оторвавшись от погони. Снова двинулись на восток, на подходе к передовой по вспышкам сигнальных ракет определились, где немцы, где наши. Поползли через немецкие позиции и возле первой траншеи остановились. Прямо перед нами «маячил» часовой. Но тут немец присел закурить, я сзади кинулся на него, заколол штыком, и мы, прячась в высокой траве, быстро выползли на нейтралку. Метров через четыреста услышали русскую речь, родной мат, я еще сначала подумал: «А вдруг это власовцы?», но оказались свои. Выбрались мы к своим на участке другой дивизии, нас потащили в Особый отдел, где смершевцы нас немного «помурыжили», а потом, выяснив, кто мы такие, после допроса и проверки документов отпустили, указав место сбора нашей вышедшей из окружения дивизии.
— В конце войны немцы, например, могли принять рукопашный бой, или их боевой дух был уже сломлен?
— Немцы до самого окончания войны сохраняли боевой дух, и я не припомню, чтобы они «драпали без оглядки» или отдавали нам в Прибалтике хоть километр без боя. Только под Елгавой они нас сдерживали два месяца, шли непрерывные бои, но город немцы так и не отдали за весь период этих боев. И в Прибалтике мне раза три пришлось принять участие в рукопашной схватке с врагами. Обычно их подпускали поближе и бросались навстречу с малой дистанции, тут уже рукопашной не избежать, от нее не увильнуть. Один раз произошел следующий эпизод. Немцы ударили по третьему батальону, пехота стала беспорядочно в панике отходить. Моя рота находилась в резерве, и комполка приказал остановить отступление. Мы кинулись наперерез отступающим, стреляя над их головами, с криками «Ложись!». А немцы уже тут как тут, совсем близко, началась свалка. Один немец выбил у меня оружие и хотел заколоть, у него была винтовка (карабин) с примкнутым штыком. Мне терять уже было нечего. Я успел левой ладонью перехватить штык и кулаком врезал ему — немец в нокдаун, потерял равновесие, я смог вырвать у него его же винтовку и насадил его на штык. Когда рукой за немецкий штык схватился, то перерезал себе сухожилия на ладони, пальцы с тех пор двигаются с трудом из-за контрактуры.
— У нас есть общий список вопросов к пехотинцам. Давайте возьмем несколько вопросов из него. Как кормили пехоту? Приходилось ли голодать на фронте?
— Голодать или недоедать пришлось почти весь сорок второй год и первую половину сорок третьего, когда мы уже освобождали Кубань.
Потом уже пехоту кормили относительно нормально.
Наиболее тяжелый период был в сальских степях летом сорок второго. Один колодец на 100 километров вокруг, из которого по очереди набирали воду и мы, и немцы, не стреляя друг в друг. Не было никакого подвоза провианта. Как-то мы обнаружили труп верблюда, заваленный камнями, так больше недели питались этой падалью, кипятили это мясо в четырех водах. Подстреливали сусликов и жарили их тушки. Один раз бойцы где-то раздобыли картошки и сделали жаркое из мяса сусликов. Пришел комполка, увидел, что мы варим, спросил:
А потом, как узнал, чем мы его покормили, так долго ругался матом.
Перед атакой иногда выдавали по 100 граммов водки, так с голодухи многих «развозило» даже от такой малой дозы алкоголя, в бой шли шатаясь, на «ватных ногах».
Как-то, не выдержав постоянного голода, к немцам перебежало сразу человек двадцать красноармейцев из нацменов. Немцы их покормили и отправили часть из них назад, агитировать своих земляков за переход на сторону противника.
Но тут моментально появились особисты и всех «возвращенцев» арестовали.
Под Кизляром перед нами «нейтралка» — кукурузное поле и картофельное поле, все густо заминировано противопехотными минами. И вроде не так голодно было, но все равно находились такие бесшабашные головы, которые выползали на «нейтралку» за «доппайком». У нас так во взводе один боец погиб, подорвался на мине…
В сорок третьем году, после Миуса, за Мелитополем, уже ближе к Перекопу, вопрос с питанием заметно улучшился, когда мы встали в обороне, еды почти всегда хватало.
В Прибалтике мы отъелись, зачастую питались по «бабушкиному аттестату». Там, в прифронтовой полосе, бродило много бесхозной скотины, которую мы сами резали и мясо варили. В Латвии на хуторах у местных воровали гусей, два бойца хозяину «зубы заговаривают», а остальные гусей под плащ-палатку тайком запихивают. Вокруг множество мелких озер, и бойцы глушили рыбу противотанковыми гранатами.
Так что мы сами находили для себя «дополнительные источники снабжения».
— Немецкая пропаганда по разложению красноармейских частей достигала своей цели?
— В первые два года войны, я думаю, что да. Слабые не выдерживали голода, лишений, перебегали или уходили в плен, но когда шла речь о наших отборных частях, таких, например, как курсантский полк ВПУ, то люди были готовы сражаться до последнего патрона, несмотря ни на что. Но немцы в своей пропаганде в листовках, сбрасываемых с самолетов, и через громкоговорители и ПГУ всегда примитивно «нажимали» только на две темы: про «жидов-комиссаров, которые гонят всех на убой», и вторая: «русские солдаты, хватит воевать за проклятые сталинские колхозы, хватит голодать, переходите к нам, накормим, дадим водки».
Один раз нас такой «агитатор» просто довел до белого каления. Каждый день на чистом русском языке вещал через ПГУ про «белые макароны» и прочую жратву, и мы решили его выловить. И ведь смогли, поймали, оказался бывший свой, власовец. Его поставили возле дороги, и каждый проходивший мимо боец считал своим долгом врезать предателю по морде. Так и забили его насмерть…
В сорок втором перебежчиков к немцам было немало, красноармейцы, из семей раскулаченных, сами уходили к противнику, не желая воевать за Советскую власть, которая в свое время искалечила им жизнь.
— С власовцами часто приходилось сталкиваться?
— Крайне редко. На Сапун-горе, когда шла рукопашная, среди одетых в немецкую форму кто-то орал матом по-русски, но кто они, мы не разбирались, там в плен не брали. А вот под Елгавой в сорок четвертом году была одна история, очень занимательная. Здесь фронт стоял на одном месте почти два месяца, и в нашем тылу действовала какая-то крупная банда латышей, скрывавшаяся в лесах. Кто они точно, мы пока не знали, но постоянно происходили нападения на тыловые подразделения дивизии. На одного из них я нарвался в одиночку в батальонном тылу, в перелеске, в сумерках. Направил на меня пистолет, приказывает по-русски: «Раздевайся!» (видимо, ему была нужна советская офицерская форма), но у меня, по везению, как раз был в левой руке складной шомпол и я ему этим шомполом ткнул в лицо и попал в глаз, он даже не успел нажать на курок пистолета. Обезоружил его и привел в штаб полка. Латыш-эсэсовец, в петлицах эмблема, напоминающая кошку. Выяснили, что он как раз из этой банды, и латыш на допросе рассказал, в каком месте они прячутся и что в банде наберется почти 80 человек. С передовой сняли батальон и приказали зачистить лес, постараться всех брать живьем. Когда собрали всех взятых в плен бандитов, то там были и латыши-эсэсовцы, и немцы-окруженцы, и власовцы. Всех плененных живыми отправили в штаб. Самосуда не было.
— А как относились к пленным немцам?
— Обычно их никто не трогал после боя. Только в Севастополе, на Херсонесе, произошел «срыв»… Там под горячую руку многих постреляли, бойцы из бывших матросов мстили за июль сорок второго… У нас в батальоне тоже один солдат «отличился». Он сам напросился отконвоировать к штабу примерно двадцать пленных и по дороге всех перебил, расстрелял… Начали в штабе полка с ним разбираться, а у него, оказывается, немцы всю семью уничтожили, восемь человек. Этого солдата, насколько я помню, просто вернули в роту, обошлось без трибунала.