… а, так вот и текём тут себе, да …
Шрифт:
Кроме голубей мне ещё нравились праздники, особенно Новый год.
Ёлку ставили в комнате родителей, перед белой тюлевой занавесью балконной двери.
Из кладовой доставались фанерные ящички от бывших почтовых посылок с хрупкими блестящими игрушками: дюймовочки, гномики, деды морозики, корзиночки, сверлообразные лиловые сосульки, шары с инкрустированными с двух сторон снежинками и просто шары, звёзды в обрамлении тоненьких стеклянных трубочек, пушистые гирлянды дождика из золотой фольги.
А бумажные гирлянды-цепи мы делали вместе
В последнюю очередь, после украшения ёлки игрушками и конфетами, на ниточках продёрнутых сквозь фантики, под неё клали сугроб из белой ваты и ставили высокого Деда Мороза, на его фанерной подставке, в матерчатой шубе, с посохом и с наглухо зашитым мешком через плечо.
Чуть не забыл – на ёлке мигали разноцветные огоньки лампочек на тонких проводах, которые спускались под ватный сугроб у ёлочной крестовины на полу, где пряталась тяжёлая коробка трансформатора, который смастерил папа.
И маску медведя для утренника в детском саду тоже он сделал.
Мама объяснила как она делается и он принёс с работы какую-то особую глину, вылепил на листке фанеры морду с торчащим кверху носом, а когда глина высохла, покрывал её слоями марли и размоченных в воде газет.
Через день-два морда высохла и затвердела, глину выбросили и осталась маска из папье-маше с дырочками для глаз.
Её покрасили коричневой акварельной краской и мама пошила мне костюм из коричневого сатина – шаровары с пришитой к ним курточкой, через которую надо в них влазить, и на утреннике мне уже не завидно было смотреть на дровосеков с картонными топориками через плечо.
( … до сих пор акварельные краски пахнут мне Новым годом; а может наоборот – точно не могу определиться …)
А когда в детскую приносили разобранную родительскую кровать из их комнаты, значит вечером туда внесут столы от соседей и там соберутся гости.
Будет шумно и гамно, все будут громко говорить, а пенсионер Морозов рассказывать, что в молодости он за семнадцать вёрст грёб вёслами в лодке на свидание, кто-то скажет, что значит того стоило и все будут хохотать и танцевать под пластинки на проигрывателе, потом опять разнобойно говорить, а мама запоёт про огни на улицах Саратова и веки её осоловело наползут на глаза.
Мне станет стыдно, я заберусь к ней на колени и скажу: «Мама, не надо больше петь, не пей!», а она засмеётся и скажет, что уже не пьёт, отодвинет стаканчик и будет петь дальше.
Потом гости будут долго расходиться, уносить столы, а меня отправят в детскую, где Сашка уже спит, а Наташка нет.
На кухне будет позвякивать посуда, которую моют бабушка с мамой, а потом в нашей комнате ненадолго включат свет, чтобы забрать кровать родителей…
Ещё мама ходила на самодеятельность в Дом офицеров.
Я знал, что это далеко, потому что пару раз родители брали меня туда в кино, на зависть Сашке с Наташкой.
Но один раз в киножурнале «Новости дня», который показывают перед каждым фильмом, меня напугали кадры про фашистские концлагеря, где бульдозеры уминали рвы полные людских трупов.
Мама велела мне зажмуриться и потом меня уже не брали в кино.
Зато папа взял меня на концерт маминой самодеятельности.
Там пели под баян и что-то долго рассказывали и зал хлопал, а я всё ждал и не мог дождаться когда же будет мама.
И наконец, когда на сцену вышли танцевать много тёть в одинаковых длинных юбках и дяденьки в сапогах, папа сказал: «Ну, вот и твоя мамочка!», а я никак не мог разглядеть где же она, пока папа ещё раз не показал, и тогда я уже смотрел только на неё, чтобы не потерять.
Если б не такое пристальное внимание, то может я и пропустил бы тот самый момент, что на долгие годы, зашёл в меня как заноза, которую никак не вытащить, а просто надо не бередить и не надавливать то место, где она застряла.
Под конец танца, когда все тётеньки кружились на сцене их юбки тоже вертелись, вздымаясь до колен, но только у моей мамы она вдруг всплеснулась и на миг мелькнули её ноги до самых трусиков.
Мне стало нестерпимо стыдно. До самого окончания концерта я смотрел уже только в пол между рядами стульев, а по дороге домой ни с кем не хотел разговаривать и не отвечал с чего это я такой надутый.
( … в те недостижимо далёкие времена я ещё не знал …)
Зачем вообще эти концерты, если у нас в комнате есть коричневая блестящая коробочка радио на стене, с белым регулятором громкости, который надо покрутить и поднять звук до упора и созвать всех в доме, когда выступает Аркадий Райкин, чтоб вместе смеяться, а потом опять сделать потише, пока идёт концерт для виолончели с оркестром или какой-то дяденька говорит какая это радостная новость, что революция на Кубе победила и он от радости выполнил две нормы за смену назло реваншистам и Аденауэру?
А вот праздник Первомай совсем не домашний.
До него приходилось долго идти по дороге уводящей от углового дома всё дальше и дальше вниз.
Но он мне тоже нравился, потому что туда шло ещё так много народа – и взрослых, и детей – и люди весело окликали друг друга, а в руках несли воздушные шарики, тонкие веточки с примотанными к ним листиками из зелёной папиросной бумаги; или красные полотнища с белыми буквами между парой шестов, а ещё портреты всяких дяденек: и лысых, и не очень – на обструганных палках.
У меня, как почти у всех детей, был красный прямоугольный флажок на тонкой, как карандаш, только чуть подлиннее, палочке.
Жёлтый кружок в клеточку изображал на флажке земной шар, над которым застыл в полёте жёлтый голубь, а ещё выше жёлтопечатные буквы слагались в: «миру – мир!»
Конечно, читать я тогда ещё не умел, но флажки эти оставались неизменными и долгие годы спустя.
Потом впереди слышалась музыка, мы шли к ней и проходили мимо музыкантов с блестящими трубами и мимо высокого красного балкона, где стояли люди в фуражках, но у этого балкона почему-то совсем не было дома…