А внизу была земля
Шрифт:
Какую-то рассеянность среди седоголовых отметил Борис, нечто вроде раскаянья и стыда… словно бы вдруг осознало притихшее воинство, собравшись вместе, как обокрало оно себя в безвозвратной юности, изгнав из своего обихода подвенечный белый цвет. По убеждению его отвергнув. Отвергнув, но все-таки не полностью, не дотла искоренив, все-таки храня, как Миша Клюев, в тех тайниках души, где остается место неподсудному… Кажется, ни одно другое поколение не тянулось так к чистоте, не исповедовало ее с таким жаром и страстью, как поколение сверстников революции.
Это горестное прозрение — из тех, что приходят на людях в общении, обостряющем память, хотя в толчее праздничных площадей
Побеленные стволы вдоль просек, залитых асфальтом, миндаль, серебристый лох, японская софора… шарканье тысяч ног по слабеющему от жары гудрону — к белому обелиску, отовсюду видному: гробы отечески разметаны в округе, Сапун-гора — место народного им поклонения.
Как и других, его вела к обелиску память по товарищам, сложившим головы на этой земле.
Комлев, Конон-Рыжий, Гузора, Тертышный. Не только фамилий — гранит не сохранил и номера полка, с которым он через Миус, через Молочную, через Сиваш пробивался к Севастополю: в предпоследней строке перечислений воинских соединений, освобождавших город, уместился лишь номер их дивизии.
Авиационной дивизии трехполкового состава. Долго стоял он, опечаленный, на открывшейся в новом своем значении Сапун-горе, напомнившей, какое множество народа полегло здесь тридцать лет назад…
На возвышении эстрады, блистая инструментом, которого больше, чем исполнителей, и модными рубашками под куртками с вырезом, приготовляется молодежный джаз из городских любителей, в основном — студентов. Ребята, польщенные приглашением в «Волну» на такой вечер, держатся с достоинством. Микрофон продувает, подгоняет по росту паренек, постриженный коротко и элегантно. Петь будет он. Солистки — нет.
Желательней было бы видеть солистку. Ибо памятны певицы, которые не столько словами, сколько даром исполнения, таланта подводили к тому, о чем не умели с таким проникновением сказать ригористам любимые песни, настольные книги. Сила пробудившегося сердца, власть, которую оно обретает в стремлении быть услышанным, понятным, — вот что обнажили их песни. Три женщины на поколение: Клавдия Шульженко, Изабелла Юрьева, Лидия Русланова. И сумели они немало.
Великие женщины.
Нет солистки. Будут слушать паренька.
— Что же Фищенко Федя не явился?
— Жен меняет. Говорят, третью взял, и от нее бегает.
— Я бы кастрировал мужиков, которые наделают ребятишек, а потом их же и бросают.
— Поль, семья?
— Ну.
— С Люськой?
— Помнишь ее? Нет. С Люсей я не живу. От нее у меня дочь Вика. Семью создал с Верой. Живем хорошо. Семнадцать лет. А Вике летом будет двадцать три. Развалюха сгнила, горсовет предоставил отдельное жилье. Мы довольны.
— Я тоже: кабинет, детская, спальня. Солнце как пойдет с утра гулять по всей квартире… Урпалов-то — помер.
— Царство небесное.
— Да, инфаркт. Мог еще пожить.
— Царство небесное.
— Надо бы родным высказать сочувствие. Все-таки жена, дети.
— О покойниках не говорят, ладво. Смущенная невеста об руку с худеньким женишком прошли через веранду. Застолье разгорается.
— Возьмите поджарку, советую.
— Вы — хороший человек. Рыба?
— Рыбы нет. Никакой. Да, морской порт, правильно, что поделать.
— Воды-то хватает?
— А воду возьмите, воду только что привезли. Она вам понравится.
— Вы — хороший человек, внимательный. Хорошо нас обслуживаете.
— Кого же обслуживать, если не вас!
— Не все так считают. Берем поджарку, решено.
— Чубаров — у вас был?
— Толя? У меня. В моей эскадрилье.
— Не повезло парню.
— Почему? Живой.
— Обгорел. Зверски обгорел.
— В этом отношении — да.
— Теперь этот, высокий, помнишь, конечно, из училища и сразу отличился, губастый, черт… Карташов!
— Карташов Юра, как же. На Херсонесе срубили. Двенадцатого мая, все кончилось, последний вылет. Следом за ними еще шестерка поднялась, ее вернули, все, отбой, Херсонес накрылся. Амба. Бобик сдох.
…Мне кажется порою, что солдаты, С кровавых не вернувшихся полей… —проникновенно, сильно начал паренек с эстрады. Клонятся седые, меняются в лицах, звякают вилки.
— Фищенко, значит, не приехал, кто еще из наших, Коля? Кого встретил?
— Крайне мало: ты, я… А из других полков по пять-шесть человек. Как-то мы не сорганизовались.
— Да, поразметало. Хрюкина нет, вот что. Хрюкин Тимофей Тимофеевич тоже войну хлебал с первого дня до последнего, до самого донышка, семь годков еще потянул, в сорок лет помер. Собрать ветеранов армии некому. Он бы развернулся… Пискунов где Вася? Свекольников? Жена Свекольникова всегда моей семьей интересовалась.
— Я тоже писал.
— В какой адрес? Ты когда демобилизовался? В пятьдесят девятом, по миллиону двести, видишь. А а я в сорок восьмом.
— По здоровью?
— Здоров… Серегу, выходит, не вызвали. Не пригласили. Хотелось бы свидеться с Серегой. Я к вам, помнишь, когда пришел? Митя Комлев под Сталинградом вроде как почин проявил, ну, я с ним, из одной шеренги — шаг вперед, на ИЛы. А привык ходить ведомым. И в истребиловке, и на ПЕ-2. Один пожалуйста: на разведку, на охоту. А водить душа не лежала. Кто с этим считался? Война. Дают группу, веди. Сколько мне в хвост ставили, а Серега уцелел. Память дырявая, лица помню. Лица стоят отчетливо. Отборные ребята, глядят на тебя, ждут, все младше моей Вики… а, Коля? Всех вижу, с каждым говорю, интересуюсь. Я бы из армии не ушел, врачи пропускали без ограничений, Люся меня подвела. Так задурила, такой выдавала карлахан…
— Изменяла?
— Без всякого стыда. Ты, говорит, мнительный. Оставь свои глупые мысли, ничего такого нет… пока я ее на живом факте не застукал… А, думаю, пропадай она пропадом, ее жилая площадь, выпишусь, уеду к старикам. Черта!.. Паспорт упрячет, две недели глаз не поднимет, тише травы, в белой наколке все мечет на стол, виснет на шее… потом опять за свое. Детей же не хотела. Вику бы не родила, если бы я ее силой от повитухи не утащил. Силой и буквально под замок. И сторожил, как пес. Да, Коля, так… Какие тут письма? Кому? О чем? Все-таки отрубил. Отрубил, подался к старикам, в развалюху. Вера, правда, меня поняла. Первенца нашего назвали Вовкой. Ему в марте шестнадцать стукнуло. Просился со мной сюда на праздник, я ведь им про вас рассказываю. Вовку Берковского помнишь? Ходил со мной на хутор Беловатый. Выбросился с парашютом аккурат на хутор, там они его и расстреляли, слова не сказал. Второй сын Михаил, ему пятнадцатый, ростом, пожалуй, поздоровше Володьки, а фигура, знаешь, легкая, стройная, в мать. Тоже учится, причем спортсмен, гирями играет, в зеркало глядится, все мышцы смотрит, напруживает… кто другой, возможно, не согласится, но он на Малахова Михаила смахивает… помнишь, каланча, под нынешних, в кабину не влезал, его на пятом вылете… Миша. Потом три девочки. Подряд. Четвертый пацан Анатолий.