А внизу была земля
Шрифт:
И встретил поднятые на него полные страдания и боли глаза новичка.
А вокруг ничего не изменилось.
Вздувался, ходил ходуном на шальном ветру брезент палатки, катила по грейдеру к Севастополю техника.
Очередной оратор пенял молодым за невнимание, «по причине чего случился взлет с чехлом на трубке Пито», призывал быть на земле и в воздухе настороже, поскольку весь резерв техники — «Иван Грозный», и тот после капремонта не опробован. Председательствующий Кузин грыз былинку, Урпалов, потупившись, сворачивал цигарку.
Собрание, фронтовой аэродромный быт своим несокрушимым ходом врачевал их, оставшихся без капитана, убаюкивал словоговорением…
Но это невозможно — Силаев вскинул руку:
— В порядке ведения!
Кузин,
Борис ждал, тянул руку, не зная, что скажет, понимая: так продолжаться не должно. И Кузе это передалось:
— Ты что хочешь сказать? — Нетерпеливо: — Говори!
— Подвести черту, — сказал Силаев. — Принять решение: в ответ на гибель капитана Комлева ударить по Херсонесу группой ИЛов, составленной из добровольцев.
— А на бомбах написать: «Подарок фрицу!» — пылко внес свою лепту Гузора.
…Как повисает с началом стендовых испытаний долгая, тягучая нота над городом, где есть авиамоторный завод, так и над пепельно-желтой весенней яйлой не смолкал небесный гул; в горах он мешался с эхом артиллерийской канонады, направленной на Херсонес, выкатывался в море и там пропадал; генерал Хрюкин, не обходясь силами своей армии, через головы высокого начальства вовлек в наступательную операцию соединение бомбардировщиков АДД, за что ему кратко и недобро выговорил Верховный: «Вы упрямы, генерал, и нетерпеливы. Хорошего военного от плохого военного отличает исполнительность». (А в своем кремлевском кабинете, уже июньским днем, по случаю совпавшим с днем рождения Хрюкина, сказал: «Тридцать три года возраст Иисуса Христа. Говорят, в этом возрасте человек все может. Советую вам никогда не забывать уроков Сталинграда», — и перебросил генерал-полковника авиации Хрюкина на 3-й Белорусский фронт, где назревали главные события военного года.
Полевые аэродромы Таврии прохватывала всегдашняя спутница боя лихорадка, обдавшая Степана в момент его появления на взлетно-посадочной полосе своего полка, — тот же отзвук нараставшего воздушного удара во имя скорейшей победы в Крыму.
Ради этого собирались на Херсонес и летчики-добровольцы во главе с лейтенантом Силаевым.
В сжатые сроки Борису столько предстояло проверить, что его всегдашняя мука, что ему никогда не удавалось проявить своих возможностей в полную меру, становилась невыносимой; отчаявшись, он в конце концов положился па выучку товарищей по строю, и эта невольная мудрость внутренне его раскрепостила. «„Семнадцатую“ Гузора у меня не получит», — сосредоточился Силаев на важном для него обстоятельстве. Сам он вынужден был от «семнадцатой» отказаться: на «семнадцатой» не стоял радиопередатчик и служить теперь лейтенанту, занявшему командный пост, обеспечивать управление боем она, увы, не могла. «На откуп слабоватому Гузоре я ее не отдам», рассудил Борис. Утрясая состав, он доверил свою родимую Бороде, светлобородому летчику, появившемуся в полку на Молочной и подкупавшему умением делать все, что ему поручалось, с какой-то заразительной истовостью. К «семнадцатой» новый владелец подвалил, как завзятый лошадник к племенной кобыле: «Но, милая, балуй!» — дружески потряс он ее за лопасть винта. «С ней так не надо», — огорчился Силаев, усомнившись в Бороде. Как всегда в минуты возбуждения, глаза Бориса не косили, но теснее сдвигались к переносице, поверх голов он выискивал Конон-Рыжего. Искупать свою вину Конон-Рыжему предстояло в экипаже Бороды. Развести Степана и Гузору, а главное, оставить стрелка под покровительством мистических знаков, оберегавших уязвимые узлы «семнадцатой» и таких успокоительных для них обоих, — в этом состоял смысл единственного, по сути, решения, проведенного в жизнь молодым ведущим Силаевым.
Конон-Рыжий, остановленный на полпути Урпаловым, стоял к Борису спиной. Урпалова он слушал нехотя. В его слегка наклоненном в сторону «семнадцатой» туловище, сохранявшем инерцию движения, в его опущенной голове, в крутом, тронутом сединой затылке заметна была принужденность. «Батогом?» — доверчиво спрашивал Степана старший техник-лейтенант Григорий Урпалов, собираясь по старой памяти занять место воздушного стрелка в экипаже лейтенанта Силаева. «Батогом», — хмуро, глядя вбок, ответил ему Степан.
Борис первым запустил мотор («Выруливай с запасом, — учил Комлев. — Все продумал — по газам»), первым покатил к стартеру, сомневаясь, чтобы его «четверка» своим бегом мимо капониров, палаток, бензозаправщиков напомнила кому-то безоглядность «двухсотки» Комлева. Заменить другого, лучшего, нельзя. Встать на место другого — значит понять, что его отличает, оставаясь самим собой. «Верность себе, инстинкту самоутверждения», — думал Борис как и на школьной скамье, но не в молчаливой дуэли с завучем, подогреваемой самолюбием и мальчишеской обидой, а поднимая в бой доверившихся ему людей.
Подпрыгивая на кочках, на рытвинах, он развернулся против ветра так, чтобы его товарищи, выстраиваясь справа в линию, фронтом, не теснились, могли бы разбегаться и взлетать компактно и свободно. Кузя, его заместитель, заняв свое место, кивнул ему коротко: «Хорош!», что не было похвалой, что не было и оценкой. Борис принял его кивок как признание, которым старший лейтенант хотел бы навсегда закрепить за собой желанную возможность оставаться в строю вторым, ведомым.
И только нажал Силаев кнопку своей командной рации, чтобы дать отсчет, как его «четверка», припав на ногу, охромела.
Механик на земле сейчас же ему прожестикулировал: «Села стойка шасси, выключай мотор!»
До старта — четыре минуты.
Времени раздумывать, чесать в затылке — нет, но время («Выруливай с запасом») — есть.
Борис выжался на руках, выбросил ноги на крыло, крикнул Урпалову:
— За мной!
Придерживая руками парашюты, они вдвоем неуклюже, как каракатицы, засеменили к самолету Кузи.
Видя странный, агрессивный по смыслу марш-бросок в его сторону, Кузя затянул газ и прокричал им навстречу нечто протестующее. «Куда? Отваливай! Не позволю!» — было написано на его шафрановом лице, свирепом и растерянном.
Ответный взмах руки Силаева, энергичный и повелительный, двух значений не имел: «Вылазь!» — Он двигался вперед неукротимо. «И ты!» — подхлестнул Урпалов Аполлонова стрелка. Укрываясь от жаркой моторной струи, обдувавшей кабину, Борис вскарабкивался по левому крылу на коленях, как если бы брал самолет Кузи на абордаж. Кузя, уступая его напору, скатывался вниз по правому. Расстегнув ножные обхваты парашюта, чтобы выиграть в скорости, Кузя ринулся со своим стрелком к соседнему ИЛу — Гузоры. Гузора проявил и находчивость, и прыть; он помчался со стрелком к светлобородому, стоявшему с ним рядом, и по праву старшего выставил Бороду из кабины. Но полной замены экипажа здесь не произошло: Степан своего места в «скворешне» не уступил. Он получал то, что заслужил, так он считал. Он должен был остаться за турелью, и остался; перечеркнув намерения предусмотрительного Силаева, судьба свела все-таки на борту «семнадцатой» младшего лейтенанта Гузору и старшину Конон-Рыжего.
Оказавшись за бортом, Борода готов был высадить черта, и тут, ему в спасение, выкатил самый юный в группе бледнолицый летчик-новичок, появившийся в полку с началом крымской операции — выкатил на пятнистом, в дюралевых лишаях «Иване Грозном»!
Должно быть, принадлежавшие павшему вещи, предметы что-то перенимают от своего хозяина. Какая-то печать ложится на них.
Гибель капитана как бы преобразила «Грозного».
Предшественник комлевской «двухсотки», комлевской «Орлицы», сталинградец «Грозный» был неотделим от капитана. Быстрый, на пределе дозволенного, бег одноместного ИЛа отвечал духу Комлева, вторил его повадке, всем знакомой, а сидел в кабине «Грозного» юнец. Он был напряжен, но не скован, — человек, которого сейчас ничто не отвлечет. Так, с ветерком, проследовал он на старт, никем но остановленный, и в небе, во время сбора на большом кругу, занял свое место, вписался в боевой порядок со сноровкой, пришедшей к Силаеву лишь после Миуса.