А завтра — весь мир!
Шрифт:
— Потерянный эрцгерцог, — вставил кто-то, — украденный цыганами из колыбели. Подтверждение тому — родинка в форме сердца.
Новый приступ веселья. Господи, подумал я, почему мерзавцы меня мучают? Этот поход станет восхождением на Голгофу с издевательствами и унижением? Если так, то лучше сразу перерезать вены.
— Нет-нет, —пролепетал я, когда хохот стал стихать. — В смысле, я не кадет Глобочник. Он в…
Меня прервал яростный рев боцмана.
— Что? Не Глобочник? Так ты самозванец, собака! Безбилетник, если не карманник, скрывающийся от полиции. Я покажу, как с нами шутить! А ну, сигай за борт и плыви обратно!
Он схватил меня, брыкающегося и вопящего, огромными кулачищами за ворот кителя и верхнюю часть брюк и поволок к поручню.
— Нет! Нет! Пожалуйста! Я могу объяснить! Моя фамилия Прохазка, не Глобочник! Подождите секунду… Пожалуйста! — Он бросил меня в шпигат, встал надо мной, как скала, расставив массивные ноги и скрестив руки на груди, и посмотрел одним бычьим глазом, как будто решая, не раздавить ли огромным ботинком как мокрицу.
— Прохазка, говоришь? — Он деловито полез в нагрудный карман кителя и вытащил листок бумаги, затем некоторое время внимательно изучал его, водя указательным пальцем размером с кофель-нагель, и бубнил про себя слова. Немецкий явно был для него неродным языком.
— Ага, теперь ясно, — кивнул он. — Совершенно ясно. — Он запихнул бумагу обратно в карман. — Ладно, Прохазка, спускайся вниз и переоденься в рабочую робу, потом возвращайся на палубу, поднимайся на бак и присоединяйся к остальным. Для тебя полно дел. Через десять дней мы отплываем, а старая посудина по-прежнему похожа на поле боя.
— Но герр боцман, — возмутился я, вставая и пытаясь успокоиться. — Меня заперли в карцер на двое суток ни за что. При всем уважении, я должен разобраться...
— Что? А, подумаешь, тоже мне дело. Не нужно было пользоваться трапом правого борта, теперь будешь знать.
— Но других не было...
— Не имеет значения. А что касается еще одних суток, можешь считать это подарком. В счет будущих проступков.
— Но я протестую...
Он рассмеялся и радушно хлопнул меня по плечу, чуть не сбив с ног.
— Не беспокойся о таких мелочах, сынок. Ни разу не побывавший в карцере моряк — и не моряк вовсе. А теперь живее иди работать, или я отправлю тебя обратно — на сей раз в наручниках.
Я решил больше не напирать, просто пошел вниз, забрал свои вещи у трюмного старшины и переоделся в рабочую робу, когда отыскал дорогу к «флигелю кают-компании» (какое громкое название!), которому предстояло стать моим домом на остаток года.
В конце концов пожилой вахтенный привел меня туда при свете штормового фонаря, а я тащил сундук вверх и вниз по трапам, по узким, темным и затхлым коридорам. Когда мы прибыли, поначалу я решил, что наверняка это какая-то ошибка: за вычетом обитой железом двери, камера, из которой я недавно вышел, казалась дворцовой спальней по сравнению с этим унылым закутком.
Мы спустились ниже ватерлинии на палубу прямо над валом единственного корабельного винта, туда, где корпус корабля сужался к хвостовой части, так что каюта имела форму усечённого клина. На паруснике это назвали бы нижней палубой, расположенной над трюмом и балластом. Но здесь, на борту корабля со вспомогательным паровым двигателем, котлами, машинным отделением и угольными бункерами, занимающими центр подводной части корпуса, это называлось кормовой платформой. В основном её использовали для хранения припасов. На носовой платформе находились бухты канатов и склад парусов, много места занимала провизия.
На кормовой платформе находились сплошные склады продовольствия, за исключением одной каморки, предназначенной для нас четверых. Возможно потому, что из-за своей нестандартной формы она едва ли годилась для складирования чего-либо, кроме юношеских тел. Поскольку мичманская кают-компания, находившаяся палубой выше, не располагала достаточным пространством для «морских студиозусов», не говоря уже о корабельных мичманах, нас, четырех кадетов 1900-го года, спихнули сюда. Мы находились на самом дне корабельной иерархии (юнг на корабле не было) и получили наиболее нездоровое и тесное жильё в самом трюме.
Около двух метров в самой широкой части и чуть более двух метров в длину, «флигель кают-компании» был немногим более полутора метров в высоту, так что даже самый невысокий из нас не мог полностью распрямиться под бимсами палубы.
Здесь не было ни вентиляции, ни освещения, не считая чадящего фонаря со свечой, и едва хватало места для четырех гамаков. Что касается мебели, на время плавания сундукам предстояло стать нашими стульями, столами, гардеробами и туалетными столиками.
Единственное, что присутствовало в избытке — густой, тяжелый запах, смесь ароматов дегтя, затхлой трюмной воды, гниющего дерева, масла от гребного винта и испарений от бочек в соседних отсеках. Даже не зная, что рядом хранится рыба, нетрудно было догадаться.
Тем утром в порту наше жилье на ближайшие полгода показалось мне не слишком приятным. Но в море все стало еще хуже. Мы радовались уже тому, что корабельный двигатель запускают не слишком часто, ведь когда мы шли под парами, от вибрации гребного винта всё кругом тряслось, как в бетономешалке.
Даже когда мы шли под парусом, постоянное трение руля о штевень в нескольких метрах от нас вызывало в каюте грохот и тряску, как при небольшом землетрясении. Доски пола сочились влагой, поэтому буйно разрослась плесень, словно в старом погребе. Но юность всё перенесет, да и никто в здравом уме не ступает на борт парусного корабля с расчетом на комфорт. Плавать предполагалось по большей части в тропических широтах, а значит, главным образом мы будет проводить время на палубе. К тому же нас назначили в разные вахты — Тарабоччию и Гумпольдсдорфера в вахту левого борта, а меня и Гаусса — в вахту правого, так что в каюте будут одновременно спать только двое.
Со временем мы даже начали странным образом гордиться нашим тесным, мрачным и зловонным жилищем и готовы были сопротивляться предложениям переместиться в любое место получше. В конце концов, лишь по-настоящему крепкие орешки могли смириться с подобной каютой. Я переоделся в рабочую робу, аккуратно свернул парадный мундир и убрал в сундук.
Потом я отправился наверх, к свету, доверяясь инстинкту в выборе нужных трапов. Спустя несколько минут я с удовлетворением увидел Гаусса, Тарабоччу и Гумпольдсдорфера, которые тут же бросили работу (они чистили вентилятор дымовой трубы от ржавчины) и вытаращились на меня с разинутыми ртами, а я прошёлся перед ними, небрежно насвистывая и сунув руки в карманы.