А жизнь идет...
Шрифт:
— Я думала, у меня ничего не выйдет, — говорила она, и смеялась, и почти что плакала.
Вендт тем временем уже настолько сдружился с бутылками, что начал громко напевать.
— Тише! — сказал Хольм.
— Я упражняюсь, — ответил Вендт. — Разве ты не знаешь, что я буду петь по-французски?
— Я ведь тоже буду выступать, — сказал обиженным топом Хольм. — Ты забыл мой струнный квинтет и цимбалы.
Почтмейстерша, чтобы не рассмеяться, зажала себе рот рукой.
Они болтали друг с другом так долго, что в зале опять заволновались. Пришлось
— Теперь что играть? — спросил гармонист.
— Твой самый громкий марш, — сказал Хольм, — «Марш Бисмарка». Карел пойдёт с тобой и будет подпевать.
Карел извинился: как только что окрестившийся, он отказывался пока петь светские песни.
— Но ведь это же марш, а не танец, то есть иными словами — почти что псалом!
Его стали уговаривать, дали ему ещё стакан вина, и он вышел.
Успех был колоссальный. Молодёжь узнала свой марш, своего музыканта и своего певца, встала с мест и зашумела.
— Теперь я пойду! — сказал Вендт и подтянулся.
— Да и я, пожалуй, выступлю со своим номером, — сказал Хольм.
— Apres moi! — сказал Вендт. Он был в отличнейшем, настроении, просто неподражаем.
— О боже! — шептала почтмейстерша, когда он вышел, — он спугнёт всех слушателей.
Они услыхали, как он запел «Je suis a vous, madame». В самом деле, он запел. Во всяком случае Гордон Тидеман в зале понял текст, но мотива, пожалуй, никто не заловил. Голос же то и дело обрывался, порой он звучал, как хорошо-обмотанная басовая струна, но потом вдруг срывался и напоминал тогда дребезжание медной проволоки. Нужно же было суметь поднести что-то до того несуразное! Сам Вендт не заметил за собой ничего плохого, он пел как ни в чём не бывало, а когда кончил, ему захлопали. И он вполне искренно принял это за поощрение. Они хлопали, вероятно, потому, что хотели показать, что понимают по-французски, хотя французский язык и считался у них языком слуг и лакеев. Он поблагодарил и, очень гордый, вернулся к своим товарищам и с той минуты стал вообще держаться очень независимо.
— Что же дальше? — спросили они друг друга.
— Перерыв, — сказал Вендт.
После опять выступила почтмейстерша. Она больше не волновалась, вышла, чудесно сыграла Моцарта, была встречена рукоплесканиями, вернулась и сказала:
— А я бы с радостью поиграла ещё!
Поглядели на часы. Прошло уже полтора часа.
Вендт и аптекарь окончательно погрузились в свою возню с бутылками, они наливали вино в стаканы, выпили сами, поднесли по стакану всем участникам, опять выпили и ещё раз поднесли.
— Спасибо, не надо, — сказала Гина и засмеялась.
Но она была добра и сговорчива, а когда аптекарь попросил её заменить два последних псалма любовными песнями, она обратилась за советом к мужу. Но Карел тоже выпил и разрешил ей спеть любовные песни.
Она стала напевать: «Ласковый ветер, снеси мою жалобу милому другу...»
Хольм: — Прямо замечательно, Гина! А ты, Карел, верно, сумеешь подпевать?
— Да, сумею.
— Это будет чудесно! — воскликнула почтмейстерша. — Я пойду в залу и послушаю вас. Прощайте!
Так как жалоба возлюбленной моряка состояла из четырнадцати длинных куплетов, то порешили, что на этом она сможет закончить своё выступление. Хольм сказал:
— Когда ты споёшь эту песню, они захлопают, как сумасшедшие, — будь в этом уверена. Ты подойдёшь к выходу, а они всё будут хлопать и хлопать. Тогда ты обернёшься, протянешь руку кверху — и станет опять тихо. После этого, Гина, соберись как следует с духом и пропой свой призыв к скоту. Понимаешь?
Гина улыбнулась:
— А это годится?
— Ещё бы не годилось! Это будет бесподобное заключение всей твоей программы. И ты сделай это так, как будто бы ты стоишь вечером на пригорке и сзываешь домой своих коров.
— Хорошо, — сказала Гина.
— А что мне делать? — спросил Карел.
— А ты вернёшься к нам. Ну, ступайте пока оба!
Они услыхали, что их приняли с удовлетворением и всё стихло.
Гина запела, и чудо повторилось. На этот раз это была всего лишь жалоба невесты моряка, но полная сладости и тоски. Никто теперь не просил её передохнуть, некоторые сдержанно улыбались, а некоторые прятали свои слёзы. Четырнадцать строф любви, узнанной всеми, — у молодых блаженное безумие и теперь было в сердцах, а кто постарше, вспоминал, что однажды... однажды...
Хольм был прав: аплодировали, как сумасшедшие. Гина направилась к двери, рукоплескания не умолкали. Гина обернулась, подняла руку вверх — и всё стихло. Публика подождала немного и услыхала — песнь над равниной, с пригорка над равниной, пение без слов, ни одного слова, а только мелодия из чудесных созвучий: Гина созывала стадо.
В зале подумали, что это последний номер. Публика опять захлопала, все встали, чтобы уйти, но всё-таки хлопали. Кое-кто был уже у входа и разговаривал, прежде чем уйти.
Вендт и аптекарь не поладили между собой, и неизвестно, во что бы вылилась их ссора, если б они не вспомнили, что они друзья, оба из Бергена, и не помирились. Вначале Вендт ласково обратился к аптекарю:
— Послушай, я не хочу хвастаться, честное слово, не хочу, но после того успеха, который я имел, я не советовал бы тебе... Я хочу сказать, что когда Гина кончит петь, я не нахожу нужным, чтобы ты...
Хольм, задетый и даже обиженный до чрезвычайности:
— Я понимаю, чего ты добиваешься: ты хочешь сорвать моё выступление.
— Да нет же, дорогой мой, не пойми это так!
— Ах, молчи, я всё время это чувствовал. У меня был этот маленький номер: струнный квинтет и цимбалы, но ты не мог допустить мысли, ты слишком боялся, что провалишься сам.
— Что? — вырвалось у Вендта.
— Да, я так прямо и скажу это тебе в глаза: ты не мог допустить, чтобы мне хлопали и кричали «браво», раз не хлопали тебе.
Вендт, как громом поражённый:
— Слыхали ли вы что-нибудь подобное, фру Гаген?
— Фру Гаген ушла, — сказал аптекарь.