А зори здесь тихие… (сборник)
Шрифт:
– Боевого знамени…
– …моей Родины, Союза Советских Социалистических Республик.
– Моей Родины, Союза Советских Социалистических Республик, – повторил Плужников и, став на колени, поцеловал шелк на холодной груди старшины.
– Когда помру, на себя наденешь, – сказал Семишный. – А раньше не трожь. С ним жил, с ним и помереть хочу.
Они помолчали, и молчание это было торжественным и печальным. Потом Плужников сказал:
– Двоих я сегодня убил. Метель на дворе, удобно.
– Не сдали мы крепость, – тихо сказал старшина. – Не сдали.
– Не сдали, – подтвердил
Через час старшина Семишный умер. Умер, не сказав больше ни единого слова, и Плужников еще долго сидел рядом, думая, что он жив, а он уже был мертвым.
Он снял со старшины знамя, разделся до пояса и обмотал знамя вокруг себя. Холодный шелк вскоре согрелся, и он все время чувствовал его особую, волнующую теплоту. Все время – и когда хоронил Семишного, и потом, когда лежал на его постели, укрывшись всеми бушлатами.
Он лежал и спокойно думал, что ничего уже не боится – ни немцев, ни смерти, ни холода. Он уже не ощущал своего «я», он ощущал нечто большее: свою личность. Свою личность, ставшую звеном между прошлым и будущим его Родины, частица которой грела его грудь благородным шелком знамени. И спокойно сознавал, что никому и никогда не будет важно, как именно звали эту личность, где и как она жила, кого любила и как погибала. Важным было одно – важным было, чтобы звено, связывающее прошлое и будущее в единую цепь времени, было прочным. И твердо знал, что звено это – прочно и вечно.
А поверху мела метель. Белым ковром укрывала землянки и тропы, заносила притихшие деревни и пепелища, металась по пустым улицам обезлюдевших городов.
Но уже горели партизанские костры, и на их свет, укрываясь метелью, пробирались те, кто не считал себя побежденным, как не считал себя побежденным он. И немцы жались к домам и дорогам, страшась темноты, метели и этого непонятного народа.
Еще не было Хатыни, и еще не погиб в Белоруссии каждый четвертый. Но этот каждый четвертый уже стрелял. Стрелял, и эта земля становилась для фашистской армии адом. И преддверием этого ада была Брестская крепость.
Метель мела от Бреста до Москвы. Мела, заметая немецкие трупы и подбитую технику. И другие лейтенанты поднимали в атаку роты и, ломая врага, вели их на запад. К нему. К непокоренному сыну непокоренной Родины…
2
Ранним апрельским утром бывший скрипач и бывший человек Рувим Свицкий, низко склонив голову, быстро шел по грязной, разъезженной колесами и гусеницами обочине дороги. Навстречу сплошным потоком двигались немецкие машины, и веселое солнце играло в ветровых стеклах. Но Свицкий не видел этого солнца. Он не смел поднять глаз, потому что на спине и груди его тускло желтела большая шестиконечная звезда; знак, что любой встречный может ударить его, обругать, а то и пристрелить на краю переполненного водой кювета. Звезда эта горела на нем, как проклятье, давила, как смертная тяжесть, и глаза скрипача давно потухли, несуразно длинные руки покорно висели по швам, а сутулая спина ссутулилась еще больше, каждую секунду ожидая удара, тычка или пули.
Теперь он жил в гетто вместе с тысячами других евреев и уже не играл на скрипке, а
Рядом резко затормозила машина. Его большие, чуткие уши безошибочно определили, что машина была легковой, но он не смотрел на нее. Смотреть было запрещено, слушать – тоже, и поэтому он продолжал идти, продолжал месить грязь разбитыми башмаками.
– Юде!
Он послушно повернулся, сдернул с головы шапку и сдвинул каблуки. Из открытой дверцы машины высунулся немецкий майор.
– Говоришь по-русски?
– Так точно, господин майор.
– Садись.
Свицкий покорно сел на самый краешек заднего сиденья. Здесь уже сидел кто-то: Свицкий не решался посмотреть, но уголком глаза определил, что это – генерал, и сжался, стараясь занять как можно меньше места.
Ехали быстро. Свицкий не поднимал головы, глядя в пол, но все же уловил, что машина свернула на Каштановую улицу, и понял, что его везут в крепость. И почему-то испугался еще больше, хотя больше пугаться было, казалось, уже невозможно. Испугался, съежился и не шевельнулся даже тогда, когда машина остановилась.
– Выходи!
Свицкий поспешно вылез. Черный генеральский «Хорьх» стоял среди развалин. В этих развалинах он успел разглядеть дыру, ведущую вниз, немецких солдат, оцепивших эту дыру, и два накрытых накидками тела, лежавшие поодаль. Из-под накидок торчали грубые немецкие сапоги. А еще дальше – за этими развалинами, за оцеплением, за телами убитых – женщины разбирали кирпич; охрана, позабыв о них, смотрела сейчас сюда, на черный «Хорьх».
Прозвучала команда, солдаты вытянулись, и молодой лейтенант подошел к генералу с рапортом. Он докладывал громко, и из доклада Свицкий понял, что внизу, в подземелье, находится русский солдат: утром он застрелил двух патрульных, но погоне удалось загнать его в каземат, из которого нет второго выхода. Генерал принял рапорт, что-то тихо сказал майору.
– Юде!
Свицкий сдернул шапку. Он уже понял, что от него требуется.
– Там, в подвале, сидит русский фанатик. Спустишься вниз и уговоришь его добровольно сложить оружие. Если останешься с ним – вас сожгут огнеметами, если выйдешь без него – будешь расстрелян. Дайте ему фонарь.
Оступаясь и падая, Свицкий медленно спускался во тьму по кирпичной осыпи. Свет постепенно мерк, но вскоре осыпь кончилась, начался заваленный кирпичом коридор. Свицкий зажег фонарь, и тотчас из темноты раздался глухой голос:
– Стой! Стреляю!
– Не стреляйте! – закричал Свицкий, остановившись. – Я – не немец! Пожалуйста, не стреляйте! Они послали меня!
– Освети лицо.
Свицкий покорно повернул фонарь, моргая подслеповатыми глазами в ярком луче.
– Иди прямо. Свети только под ноги.
– Не стреляйте, – умоляюще говорил Свицкий, медленно пробираясь по коридору. – Они послали сказать, чтобы вы выходили. Они сожгут вас огнем, а меня расстреляют, если вы откажетесь…
Он замолчал, вдруг ясно ощутив тяжелое дыхание где-то совсем рядом.