А зори здесь тихие… (сборник)
Шрифт:
– Так, – сказал отец. – Так, понимаем. Ежели лес, то мы, лесники, понимаем. Тут мы понимаем, ежели это лес. А ежели это жизнь? Ежели теплое, бегает да пиш-шит?
– Волк, например…
– Волк?.. – взъерошился отец. – Волк тебе мешает? А почему мешает? Почему?
– А потому, что у него зубы, – улыбнулся охотник.
– А он что, виноват, что волком уродился? Виноват? Не-ет, мил человек, это мы его обвиноватили. Сами обвиноватили, а его не спросили. По совести это?
– Ну, знаешь, Петрович, волк и совесть – понятия несовместимые.
– Несовместимые? Ну, а волк и заяц – совместимые? Погоди ржать, погоди,
– Как что будет? – улыбался охотник. – Дичи много будет.
– Мало!.. – рявкнул отец и со всего маху хватил волосатым кулаком по гулкой столешнице. – Мало, понятно тебе? Бегать им надо, зверью-то, чтоб в здоровье существовать. Бегать, мил человек, понятно? А чтоб бегать, страх нужен, страх, что тебя сожрать могут. Вот. Конечно, можно жизнь в один цвет пустить. Это можно, только зачем? Для спокойствия? Так ведь зайцы зажиреют, обленятся, работать перестанут без волков-то. Что тогда? Своих волков выращивать начнем или из-за границы покупать для страху?
– А тебя, часом, не раскулачили, Иван Петрович? – вдруг тихо спросил гость.
– Чего меня кулачить? – вздохнул хозяин. – Прибытку у меня – два кулака да жена с дочкой. Невыгодно им меня кулачить.
– Им?
– Ну, нам!.. – Отец плеснул в стаканы, чокнулся. – Я не волк, мил человек, я – заяц. – Хватанул остаток из стакана, громыхнул столом, поднимаясь, косматый, как медведь. В дверях остановился.
– Спать пойду. А тебя дочка проводит. Укажет там.
Лиза тихо сидела в углу. Охотник был городским, белозубым, еще молодым, и это смущало. Неотрывно рассматривая его, она вовремя отводила глаза, страшась столкнуться с ним взглядом, боясь, что он заговорит, а она не сможет ответить или ответит глупо.
– Неосторожный у вас отец.
– Он красный партизан, – торопливо сказала она.
– Это мы знаем, – улыбнулся гость и встал. – Ну, ведите меня спать, Лиза.
На сеновале было темно, как в погребе. Лиза остановилась у входа, подумала, забрала у гостя тяжелый казенный тулуп и комковатую подушку.
– Постойте здесь.
По шаткой лестнице поднялась наверх, ощупью разворошила сено, бросила в изголовье подушку. Можно было спускаться, звать гостя, но она, настороженно прислушиваясь, все еще ползала в темноте по мягкому прошлогоднему сену, взбивая его и раскладывая поудобнее. В жизни она бы никогда не призналась себе, что ждет скрипа ступенек под его ногами, хочет суетливой и бестолковой встречи в темноте, его дыхания, шепота, даже грубости. Нет, никаких грешных мыслей не приходило ей в голову: просто хотелось, чтобы вдруг в полную мощь забилось сердце, чтобы пообещалось что-то туманное, жаркое, помаячило бы и – исчезло.
Но никто не скрипел лестницей, и Лиза спустилась. Гость курил у входа, и она сердито сказала, чтобы он не вздумал курить на сеновале.
– Я знаю, – сказал он и затоптал окурок. – Спокойной ночи.
И ушел спать. А Лиза побежала в дом убирать посуду. И пока убирала ее, тщательно, куда медленнее обычного вытирая каждую тарелку, опять со страхом и надеждой ожидала стука в окошко. И опять никто не постучал. Лиза задула лампу и пошла к себе, слушая привычный кашель матери и тяжелый храп выпившего отца.
Каждое утро гость исчезал из дома и появлялся
– Что это вы ничего с охоты не приносите? – сказала она, набравшись храбрости.
– Не везет, – улыбнулся он.
– Исхудали только, – не глядя, продолжала она. – Разве ж это отдых?
– Это прекрасный отдых, Лиза, – вздохнул гость. – К сожалению, и он кончился: завтра уезжаю.
– Завтра?.. – упавшим голосом переспросила Лиза.
– Да, утром. Так ничего и не подстрелил. Смешно, правда?
– Смешно, – печально согласилась она.
Больше они не говорили, но как только он ушел, Лиза кое-как убралась на кухне и юркнула во двор. Долго бродила вокруг сарая, слушала, как вздыхает и покашливает гость, грызла пальцы. А потом тихо отворила дверь и быстро, боясь передумать, полезла на сеновал.
– Кто? – тихо спросил он.
– Я, – прошептала Лиза. – Может, постель поправить…
– Не надо, – сухо перебил он. – Иди спать.
Лиза молчала, сидя где-то совсем рядом с ним в душной темноте сеновала. Он слышал ее изо всех сил сдерживаемое дыхание.
– Что, скучно?
– Скучно, – еле слышно сказала она.
– Глупости не стоит делать даже со скуки.
Лизе казалось, что он улыбается. Злилась, ненавидела его и себя и сидела. Она не знала, зачем сидит, как не знала и того, зачем шла сюда. Она почти никогда не плакала, потому что была одинока и привыкла к этому, и теперь ей больше всего на свете хотелось, чтобы ее пожалели. Чтобы говорили ласковые слова, гладили по голове, утешали и – в этом она себе не признавалась, – может быть, даже поцеловали. Но не могла же она признаться, что последний раз ее целовала мама пять лет назад и что поцелуй нужен ей сейчас как залог того прекрасного завтрашнего дня, ради которого она жила на земле.
– Иди спать, – сказал он. – Я устал, мне рано ехать.
И зевнул. Длинно, равнодушно, с завыванием. Лиза, кусая губы, метнулась вниз, больно ударилась коленкой о лестницу и вылетела во двор, с силой хлопнув дверью.
Утром она слышала, как отец запрягал казенного Дымка, как гость прощался с матерью, как скрипели ворота. Лежала, прикидываясь спящей, а из-под закрытых век ползли слезы.
В обед вернулся подвыпивший отец. Со стуком высыпал на стол колючие куски синеватого колотого сахара, сказал с удивлением:
– А он птица, гость-то наш! Сахару велел нам отпустить, во как. А мы его в сельпе-то своем уж год не видали. Целых три кило сахару!
Потом он замолчал, долго хлопал себя по карманам и из кисета достал смятый клочок бумаги.
– Держи.
«Тебе надо учиться, Лиза. В лесу совсем одичаешь. В августе приезжай, устрою в техникум с общежитием».
Подпись и адрес. И больше ничего – даже привета.
Через месяц умерла мать. Всегда угрюмый, отец теперь совсем озверел, пил втемную, а Лиза по-прежнему ждала завтрашнего дня, покрепче запирая на ночь двери от отцовских дружков. Но отныне этот завтрашний день прочно был связан с августом, и, слушая пьяные крики за стеной, Лиза в тысячный раз перечитывала затертую до дыр записку.