А зори здесь тихие… В списках не значился (сборник)
Шрифт:
– Окна, Сальников!..
Сальников ничком лежал на полу, заткнув уши. Плужников тряс его, дергал, бил ногой, но боец только плотнее прижимался к кирпичам.
– Окна-а!..
Снова грохнуло рядом, с дверного свода посыпались кирпичи. Раздался еще один взрыв, еще и еще, и заваленный кирпичами Плужников уже перестал считать их: все слилось в единый оглушающий грохот.
Никто не помнил, сколько часов продолжался обстрел. А когда затихло и они выползли из-под обломков, низкий гул повис в воздухе, и на крепость с неудержимым, выматывающим воем начали пикировать бомбардировщики.
«Живой, – смутно думал Плужников в плотной тишине, наглухо заложившей уши. – Я живой».
Шевелиться не хотелось, хотя он чувствовал тяжесть наваленных на спину кирпичей. Нестерпимо болела голова, ломало все тело: каждая кость кричала о своей боли. Язык стал сухим и огромным: он занимал весь рот и жег нёбо.
– Немцы!..
Это донеслось издалека, точно с той стороны обступившей его тишины. Но он уловил смысл, попробовал встать. С шумом посыпались кирпичи, он с трудом выбрался из-под них, открыл забитые пылью глаза.
Пограничник, торопясь, устанавливал пулемет: кожух был смят, прицельная планка погнута. Рядом незнакомый боец рылся в кирпичах, вытаскивая пулеметные ленты. Плужников встал, его качнуло, но он все же сумел сделать несколько шагов и рухнул на колени возле пулемета.
– Пусти. Сам.
– Немцы!
По искаженному лицу пограничника текла кровь. Плужников слабо оттолкнул его, повторив:
– Сам. Окна – тебе.
Лег за пулемет, намертво вцепившись ослабевшими пальцами в рукоятки. Пограничника уже не было, рядом лежал боец, вталкивая в патронник ленту. Плужников откинул крышку, поправил ленту и увидел немцев: они бежали прямо на него сквозь густую пелену дыма и пыли.
– Стреляй! – кричал боец. – Стреляй же!
– Сейчас, – бормотал Плужников, ловя сквозь прорезь щита бегущих. – Сейчас. Сил нет…
Он боялся, что не сможет надавить на гашетку: пальцы дрожали и подламывались. Но гашетка подалась, пулемет забился в руках, взметнув перед костелом широкий веер пыли. Плужников приподнял ствол и выпустил длинную очередь в набегавшие темные фигуры.
Времени больше не было. Возникали из дымной завесы темные фигуры, Плужников нажимал гашетку и бил, пока они не исчезали. В перерывах рылся в обломках, вытаскивал помятые цинки, лихорадочно, в кровь сбивая пальцы, набивал ленты. И снова стрелял по набегавшим волнам автоматчиков.
Весь день немцы не давали вздохнуть. Атаки сменялись обстрелами, обстрелы – бомбежкой, бомбежка – очередной атакой. Плужников хватал пулемет, волок его к стене, а когда налет кончался, тащил обратно и стрелял, оглохший, полуослепший, ничего не соображающий. Второй номер погиб под сорвавшейся со свода глыбой, долго и страшно кричал, но была атака, и Плужников не мог оставить пулемет. Кожух то ли распаялся, то ли его продырявило осколком: пар бил из пулемета, как из самовара, а Плужников, обжигаясь, таскал его от пролома к стене и обратно и стрелял, думая только о том,
Он не добежал до подвалов: снаружи вспыхнула беспорядочная стрельба, хриплое, сорванное «ура!». Плужников понял, что подошли свои, и, качаясь, побрел к выходу, волоча автомат за собой. Кто-то кинулся к нему, что-то говорил, но он, с трудом выдавив из пересохшего горла: «Пить…», упал и уже ничего не видел и не слышал.
Очнулся он от воды. Открыл глаза, увидел фляжку, потянулся к ней, глотнул еще и еще и разобрал, что поит его Сальников: в темноте белела свежая повязка на голове.
– Ты живой, Сальников?
– Живой, – серьезно подтвердил боец. – Я же вам ленты подтаскивал, когда парня того придавило. А вы меня к окнам послали.
Плужников помнил темные фигуры немцев в сплошной пыли, помнил грохот и страшные крики придавленного глыбой второго номера. Помнил раскаленный пулемет, который нестерпимо жег его руки. А больше ничего вспомнить не мог и спросил:
– Отбили костел?
– Спасибо, ребята помогли. Во фланг немцам ударили.
– А вода? Откуда вода?
– Так вы же пить просили. Ну, я и сходил. Страшно: светло как днем. Там-то меня и зацепило маленько, но семь фляг донес.
– Не надо больше пить, – сам себе приказал Плужников и завинтил фляжку. – Сколько нас?
– Прижнюк у подвала стоит, мы с вами да пограничник.
– Цел пограничник? – Плужников вдруг хрипло засмеялся. – Цел, значит? Цел?
– Кирпичом бровь рассекло, а так и не ранило: везучий. Тепленьких обшаривает. Ну, немцев, много их тут, во дворе.
Плужников, пошатываясь, прошел к выходу, где валялся его искалеченный пулемет. Во дворе стояла ночь, но было светло от пожаров и многочисленных ракет, мертвым светом заливавших притихшую крепость. Немцы изредка швыряли мины, они рвались звонко и коротко.
– Сержанта схоронили?
– Засыпало его. Один каблук торчит.
Из-под груды кирпичей торчал стоптанный солдатский башмак. Плужников вспомнил вдруг, что сержант ходил в сапогах, и, значит, под кирпичами лежал тот боец, которого придавило рухнувшим сводом, но промолчал. Сел на обломок, вспомнил, что почти двое суток ничего не ел, и сказал об этом. Сальников принес немецкие галеты, и они стали неторопливо жевать их, глядя на освещенный крепостной двор.
– А все-таки мы сегодня тоже не отдали, – сказал Плужников. – Значит, мы тоже можем не отдавать, да, Сальников?
– Конечно, можем, – подтвердил Сальников.
Вернулся пограничник, притащив набитую автоматными рожками гимнастерку. Сказал вдруг:
– Запомни мой адрес, лейтенант: Гомель, улица Карла Маркса, сто двенадцать, квартира девять. Денищик Владимир.
– А я смоленский, – сказал Сальников. – Из-под Духовщины.
– Уходить отсюда придется, – сказал пограничник после того, как они обменялись адресами. – Вчетвером не отобьемся.
– Не уйду, – сказал Плужников.
– Глупо, лейтенант.