А. С. Грибоедов в воспоминаниях современников
Шрифт:
Худо ныне помню содержание и ход водевиля; но имя Грибоедова ручается, что произведение его не было же лишено всякого дарования и вообще драматической сноровки. То же скажу, без уничижения и гордости, о куплетах своих, которые только что теперь прочел в "Русском вестнике", как будто заново или чужие. Право, не хуже они того, что распевалось на русской сцене прежде и после. Причина неуспеха нашего скрывалась в закулисных тайнах. В тогдашней московской театральной дирекции числился молодой Писарев [6]. Он был ловкий переводчик французских водевилей и неутомимый поставщик их на московскую сцену, которая ими только
Теперь, по желанию вашему, приступим к заметкам моим о статье, напечатанной в "Русском вестнике".
Грибоедов, вовсе не с горя, что не удалось ему видеть на сцене "Горе от ума" (стр. 251), принялся за помянутый водевиль, а, как сказано мною выше, совершенно случайно и по моей просьбе.
Стран. 252. Ошибочно сказано, что я с Грибоедовым познакомился "в то время, когда мы оба служили в военной службе и стояли с полками в Царстве Польском". В военной службе состоял я только в 1812 году и не далее Бородина; с Грибоедовым познакомился лет десять позднее в Москве.
Стран. 258. Также ошибочно показание, что куплеты: "Жизнь наша сон! все песнь одна!" писаны именно Грибоедовым. Напротив, написаны они именно мною, в подражание французской пьесе, которую певал в то время заезжий француз.
Выше упомянул я о недоброжелательстве ко мне Писарева. Вот, между прочим, и доказательство тому. Однажды сидим мы одни с Грибоедовым в директорской ложе. Сознаюсь, я тогда более смотрел на ложи, нежели на сцену. Вдруг Грибоедов говорит мне: "Eh bien, vous voila chansonne sur la scene"
[Ну-ка, там о вас поют на сцене (фр.).]. – "Как это?" – спросил я. Между тем слышу громкие рукоплескания и крики "bis". К ним присоединил я и свои, чтобы узнать, в чем дело. Актер повторил требуемый куплет, и я догадался, куда автор хотел метить. Это было во время полемики моей с М.А. Дмитриевым по поводу "Бахчисарайского фонтана". Помню куплет доныне. Не подумайте, что он занозою въелся в память мою. Сейчас покажу вам, что куплет вовсе не занозливый. Но он был одним из поличных обстоятельств в литературной тяжбе, которая в свое время немало наделала шума. А потому и почитаю, что он подлежит вашему цензурно–генерал–прокурорскому надзору:
Известный журналист Графов
Мишурского задел разбором;
Мишурский, не теряя слов,
На критику ответил вздором.
Пошли писатели шуметь,
Кричать, сердиться от безделья.
Пришлось же публике терпеть
В чужом пиру похмелье [8].
Позвольте мне теперь на досуге исследовать археографически и археологически этот допотопный памятник. Известный журналист Графов. В то время под этим прозвищем "Графов" осмеивали бедного графа Хвостова; придать это прозвище и Каченовскому не было очень лестно для журналиста, которого Писарев считался приверженцем.
Мишурский, не теряя слов, На критику ответил вздором.
Мишурский, очевидно, я, и потому, что я урожденный сиятельство, а, вероятно, еще более потому, что я люблю играть словами и часто выражениями своими пускаю в глаза блеск, или, пожалуй, мишуру. Прекрасно. Но, на беду автора куплета, рифма попутала его. Он должен был и хотел сказать: "Не теряя времени". А теперь мудрено согласовать, что я и "не терял слов" и "ответил вздором".
Пошли писатели шуметь,
Кричать, сердиться от безделья.
Под словом писатели должен быть подразумеваем и М.А. Дмитриев, с которым мы вели пререкания. А между тем Писарев и он были приятелями и литературными единомышленниками. Таким образом, швыряя в меня камнем, задевает он при сей верной оказии и приятеля своего. Один путный стих во всем куплете есть последний, да и то потому, что он весь заключается в известной пословице.
Прозвище Мишурского напоминает мне другого остряка, который где–то пожаловал меня "князем Коврижкиным". Что же прикажете делать? Не обрежешься от нарезного огнестрельного остроумия наших литературных знаменитостей.
Автор статьи о "неизданных пьесах Грибоедова" читал (стр. 257) большое письмо его к Верстовскому по поводу водевиля нашего, выражающее "большую заботу о постановке этой пьесы" [9]. Я этого никак не ожидал, и вот по какой причине.
Следующий рассказ может, во всяком случае, служить характеристическою чертою в изображении Грибоедова и показать, как умел он владеть собою и не выдавать себя другим врасплох. Вообще, не был он вовсе, как полагают многие, человеком увлечения: он был более человеком обдумывания и расчета [10].
В день представления водевиля Грибоедов обедал у меня с некоторыми приятелями моими. В числе их был и Денис Давыдов. "А что, – спросил он Грибоедова, – признайся: сердце у тебя немножко екает в ожидании представления?" – "Так мало ёкает, – отвечал отрывисто Грибоедов, – что даже я и не "поеду в театр". Так он и сделал. Мы отправились без него и заняли литерную ложу во втором ярусе. Оттуда мог я следовать за постепенным падением пьесы. Со всем тем, по окончании, раздалось в партере несколько голосов, вызывавших автора. Я, разумеется, не вышел. Актер явился на сцену и донес публике, что авторов два, но что ни одного из них нет в театре. Давали ли водевиль после первого представления, – сказать не могу [11] и до нынешнего случая ничего не слыхал о нем.
В разбираемой статье (стр. 252) говорится, что пьеса никогда не была напечатана, "хотя издание ее было бы в высшей степени любопытно", но нельзя приступить к тому без согласия моего. Не полагаю, чтобы это произведение Грибоедова могло послужить приращением к славе его и к пользе нашего репертуара. Но во всяком случае, что до меня относится, предоставляю этот водевиль в полное распоряжение желающих потребителей.
Еще одно замечание, хотя по предмету постороннему. На странице 235 приводится известная эпиграмма на Карамзина: