Абсолютные друзья
Шрифт:
Сначала он тронут, потом его охватывает стыд.
Негодование исчезает бесследно.
Саша в отчаянии.
Письма – крик боли его хрупкого друга, который не покинул передовую.
Исчезли отрывистые фразы, догматические заявления, изрекаемые с трона. Вместо них робкая надежда, что в мире, рушащемся ему на голову, остается еще искорка надежды.
Он не просит ничего материального. Его потребности минимальны, и удовлетворить их проще простого. Он сам может готовить себе еду, по телу Манди пробегает дрожь, у него нет недостатка в женщинах… а когда был? Журналы должны ему деньги за опубликованные статьи; один или другой заплатит, прежде чем разорится. Фейсал из кафе тайком гонит арак, который может свалить с ног лошадь. Нет, трагедия Сашиной жизни на другом, более высоком уровне. Беда в том, что радикальные леваки Западной Германии –
«Пассивное сопротивление перестало быть сопротивлением, гражданское неповиновение переросло в вооруженное насилие. Маоистские группы борются друг с другом за подачки ЦРУ, экстремисты взяли верх над радикалами, и те, кто не идет на соглашение с боннскими реакционерами, изгоняются из так называемого общества. Возможно, ты этого не знал, но теперь у нас действует закон, который официально исключает из общественной жизни всех, кто не присягнул на верность базовым принципам либеральной демократии. Одна пятая наемных работников Германии, от машинистов и профессоров до меня, причислены фашистами к не-людям! Ты только подумай, Тедди! Мне не будет позволено водить поезд, пока я не соглашусь пить кока-колу, бомбить дамбы Красной реки и выжигать напалмом вьетнамских детей! Скоро меня заставят нашивать на одежду желтую литеру „С“, чтобы все знали, что я – социалист!»
Манди уже с жадностью ищет хоть слово о Юдит. И находит в сноске, посвященной вопросам, не связанным с основной темой письма, для Саши это типично.
«Люди уезжают из Берлина по ночам. Часто мы понятия не имеем, куда они направляются. Питер Великий, по слухам, уехал на Кубу. Будет сражаться за Фиделя Кастро. Будь у меня нормальные ноги и плечи Питера, я бы, наверное, и сам встал на защиту этого кубинца. Насчет Кристины информация печальная. Вроде бы отец добился для нее разрешения вернуться в Афины. С милостивого согласия правящей страной фашистской военной диктатуры, поддерживаемой Америкой, ей дозволено работать в судоходной компании отца. Юдит, игнорируя мои советы, уехала к Карен в Бейрут. Я боюсь за нее, Тедди. Путь, который она выбрала, героический, но тупиковый. Если верить другу, недавно вернувшемуся из тех краев, даже самые радикальные арабы не приемлют нашей сексуальной революции, полагая ее западным декадансом. Такие предрассудки идут в разрез с аппетитами Юдит. К сожалению, к моменту ее отъезда мое влияние на нее практически равнялось нулю. Она женщина своенравная, руководствуется собственными эмоциями, и доводами, продиктованными здравым смыслом, ее не убедишь».
Столь несправедливый портрет любимой женщины Манди пробуждает в нем романтические позывы: «Поезжай к ней! Лети в Бейрут! Прочеши палестинские тренировочные лагеря! Присоединись к борьбе, отдели ее от Карен, привези обратно живой!» Обнаружив, что по-прежнему сидит на стуле, он читает дальше.
«Меня тошнит от теории, Тедди. Меня тошнит от буржуазных теоретиков, для которых революция – курение марихуаны, а не табака перед собственными детьми. Ненавистный лютеранин во мне не спит, я это признаю, признаю. Сейчас, когда я пишу это письмо, я готов отдать половину того, во что верю, за идею, которая разгонит окружающую меня темноту. Как же хочется узреть на горизонте хотя бы одну великую, рациональную истину и пойти к ней, независимо от того, что придется оставить позади, от чего отказаться. Сумеет ли завтра изменить меня? Ничто меня не изменит. Меняется только мир. А здесь, в Западной Германии, завтра нет. Есть только вчера, или изгнание из общества, или порабощение силами империализма».
Манди чувствует, что голова у него начинает идти кругом. Если б слушал, то давно отключился бы. Но как-то продолжает читать.
«Любые акции протеста, проводимые левыми в эти дни, только узаконивают правый заговор, который нас заставляют называть демократией. Само наше существование, как радикалов, укрепляет власть наших врагов. Боннская военно-промышленная хунта так крепко привязала Западную Германию к американской военщине, что мы не можем и пальцем пошевельнуть против ее жестокостей».
Он мечет громы и молнии. Манди теперь читает по диагонали.
«Наши терпимые властью голоса – это все, что осталось нам для борьбы с корпоративной тиранией… Истинные социалистические идеалы превратились в придворных евнухов боннского Пантеона…»
В Пантеоне держали евнухов? Манди, учитель-педант, в
Манди откладывает письмо в сторону и берет последнее. Оно начинается зловеще: «Я принялся за вторую бутылку арака». Слова льются легче, фразы проще, более человечные.
«Я не держу на тебя зла за твое молчание, Тедди. Я вообще на тебя не сержусь. Ты спас мне жизнь, а я увел у тебя женщину. Если ты все еще зол на меня, оставайся злым. Без зла мы – ничто, ничто, ничто, – приятно это слышать. И что из этого следует? – Если ты охраняешь свою литературную музу молчанием, охраняй ее как следует, пиши хорошо, лелей свой талант. Я более никогда не буду воспринимать тебя только слушателем. А слушать ты умел. Теперь я краснею, вспоминая ту чушь, которую нес, а ты слушал, – что ж, наконец-то ты понял. – Ты все еще слушаешь? Надеюсь на это. Ты идеологически не зашорен. Ты – мой буржуазный исповедник, а я продолжаю одиссею логической трансформации. Только с тобой я могу Мыслить вслух. Вот я и шепчу тебе сейчас через решетку исповедальни, что я – тот самый персидский поэт, уходящий в дверь, через которую ранее вошел, после того как выслушал все аргументы мира. Я вижу перед собой эту темную дверь. Она открыта, ждет, чтобы я переступил порог». Темная дверь? О чем он, черт побери… неужели о самоубийстве? «Господи, Саша, возьми себя в руки», – думает Манди, но он очень встревожен.
Незаконченная страница. Продолжение на следующей. Буквы и строчки налезают друг на друга, послание от человека, которого приговорили к прыжку со скалы.
«Таким образом, Тедди, ты видишь своего друга, стоящего на перекрестке дорог… – на перекрестке или перед персидской дверью? Определись с этим, говнюк! – Какие имена читаю я на указателях? Туман такой густой, что я едва могу разобрать их! Ответь мне на это, мой дорогой друг. А лучше ответь моим новым соблазнителям… если наш классовый враг – капиталистический империализм (и кто может в этом сомневаться?)… тогда кто наш классовый друг? Я слышу, ты предупреждаешь меня, что я могу попасть в зыбучие пески, – ага, понял, твоя темная дверь открывается на пляж. – Ты прав, Тедди! Ты прав, как всегда! Однако как много раз ты не слышал мои слова о том, что долг каждого революционера действовать там, где ты можем принести максимальную пользу нашей Борьбе? – Манди такого не помнит, но, возможно, он действительно не слушал, а потому и не слышал. – Так вот, Тедди, теперь ты видишь, как плотно я спеленат несовершенной логикой моих же убеждений. Ты – мой верный друг! Абсолютный друг! Если я приму решение, а я боюсь, что уже принял его, то унесу твое верное сердце с собой!»
С театральным стоном Манди отбрасывает письмо, но ему остается прочитать еще одну страничку.
«Пиши через Фейсала в „Стамбульском кафе“. Я позабочусь о том, чтобы твои письма попадали ко мне, куда бы ни забрасывала меня судьба. Стараниями этих свиней ты стал хромым? О, какие же они сволочи! Ты еще способен основать династию? Я на это надеюсь, и на то есть причина: чем больше Тедди будет в нашем мире, тем лучше этот мир будет. А как голова, не болит? Это все, что мне нужно знать. Твой во Христе, в священной вечере любви, в дружбе, в отчаянии, Саша».
Охваченный чувством вины и тревогой, чувствуя неловкость, как случалось всегда, стоило тени Саши упасть на его тропу, Манди хватает ручку, бумагу, начинает объяснять причины своего молчания и клянется в вечной верности. Он не забыл, каким трудным был путь Саши в эту жизнь; или чувство, которое возникало у него всякий раз, когда Саша выходил из комнаты: а ведь он может и не вернуться. Он помнит разновысокие плечи, благородную голову, плохо координированные движения, что при ходьбе, что при езде на велосипеде. Он помнит Сашу при свете свечей, рассказывающего о герре пасторе. Он помнит карие, светящиеся умом глаза, лихорадочный поиск наиболее уместного слова, неспособность к компромиссам или уверткам. Он решительно прощает ему Юдит. Прощает и Юдит. Он и раньше множество раз пытался ее простить, но не получалось.