Ad infinitum
Шрифт:
Что Бэкхен, смотря на Чанеля, чувствует, будто с него слезает невидимый слой кожи, и без него легче?
– Они действуют эффективней, чем гипноз, – сказал Чанель, окидывая взглядом стены, покрытые темными полотнами в массивных рамах, – какой смысл было брать мой номер и не звонить?
Бэкхен пожал плечами.
– Не знал, с чего начать разговор.
– Например, с предложения отдать запись лекции, – брюнет отошел к вазе с опахало и прищурился, глядя на Бэкхена – тот не двигался с места, изобразив на лице вопрос. – Сотню
– Для красивых картин?
– Для тебя на их фоне, – объяснил Чанель, застегивая черные пуговицы на воротнике кофты. Бэкхен нахмурил брови, ощутив на плечах несуществующий груз и взоры вообразимых глаз со стен.
– Я не лучший позерщик, – сказал он.
– А я худший фотограф, – ответил брюнет, разведя ладони. – В этом и суть.
Они покидали выставочных зал под бормотанье Чанеля, читавшего стихи Алигьери, отчего-то уж очень печальные:
«Сердечных дум не разорвать кольца,
И вздохи, очи в жертву предназнача,
Виной тому, что, взор упорно пряча,
Не поднимаю ни к кому лица.
Глаза готовы плакать без конца,
Как будто только в этом их задача…»
Им обоим тесно в целых своих мирах, а рядом друг с другом становится дышать легче; знакомые чувства продолжают вскипать у Бэкхена внутри, когда Чанель попадает в цели стрелами настроений.
Отбивает его у ночи, позвав на засыпанный двор к полуночи.
Брюнет лежал в уже кривом и глубоком снежном ангеле с гитарой и играл Леннона, из зубов торчала настоящая незабитая трубка, а глаза широко распахнуты, несмотря на снегопад.
– Это красиво, но так глупо, – покачал головой Бэкхен, встав у его локтей.
– Звучит, как что-то вечное, – ухмыльнулся, насколько возможно, Чанель, – я рассматривал созвездия.
Старший тогда присел рядом и вытащил из губ исторический атрибут.
– Отцовская реликвия из коллекции, – пояснил Чанель, ударившись в чисто-слышимый фальшь на аккордах, – над которой он трясется, точно жрец над иконой. Знаешь, ему прошлое дороже настоящего.
– Звучит, как что-то преувеличенное, – Бэкхен слышит, что дрожат здесь не только струны.
– Я бы описал его жизнь как «в пол-оборота». Постоянно смотрит назад. О чем-то жалеет. По чему-то скучает. По маме тоже. А «сейчас» его не волнует.
Бэкхен не спорит, во-первых, потому что это секрет долголетия, во-вторых, потому что бессмысленно: Чанель уже слишком взрослый, чтобы делать выводы из поступков других. И не менять мнения из-за посторонних.
Так что он только рушит очертания ангела своей спиной, ложась рядом.
– Может, поэтому я, в свою очередь, зациклен на «сейчас», – уже шепчет Чанель, когда гитара и вовсе стихает, а песня доигрывает уже в их головах чистой, мелодичной акустикой.
Их пальто слишком тонки для долгой красоты-глупости, так что вскоре парни скрываются за дверью бистро.
Бэкхен слабо соотносил события той ночи во временную последовательность, мог лишь описать, какой степени яркости было солнце в черных зрачках. Они замерзли? Губы дважды или трижды жег кофеин, а с рук наутро сыпалась шелуха. Но в воздухе продолжала кружиться зима, а в мыслях строки:
«Imagine all the people
Loving for today…»
/
В молчавшем ранее воздухе резкая пощечина слишком громка и скандальна: девушка возмущенно бьет Чанеля по правой щеке, после чего удаляется вдоль улицы.
Бэкхен стоит у столба в стороне, наблюдая за сценой из темноты и подходит к юноше не сразу – дает парню сделать вдох-выдох.
– Вряд ли стоит на что-то еще рассчитывать, – оценивает Бэкхен, не оборачиваясь за звуками каблуков по асфальту.
Чанель смотрит в сторону, не злясь, но глубоко дыша.
– Она мне нравится, но я не люблю её, – произнес он как слова, уже кем-то когда-то сказанные.
– А она тебя любит – ты это хочешь сказать? – спрашивает Бэкхен, про себя опуская девицу в своих глазах.
Глупая. Возможность быть значимой, может, не страстью, может, не миром, но какой-то частью его искривленной души – разве это не много? Разве этим нельзя довольствоваться? Если б сердечные места можно было разменивать…
– Ты не читал русских поэтов? – спрашивает Чанель, вернув взгляд, наконец-то, на собеседника. Тот потряс головой.
– Я слышал, они все смертники, – говорит Бэкхен.
– У них любовь несчастна, жизнь трудна, смерть легка, а значит, – с кудрей слетело пара белых хлопьев, – они как никто понимали происходящее.
Бэкхен в это время пристально рассматривал покрасневшую щеку.
– Удар больше похож на поцелуй, – вслух отмечает он наблюдения, после чего задает вопрос «х», – ты проведешь ночь с её автоответчиком?
– Я рассчитывал провести её с тобой, – ответ «y» пересекает вертикалью все возможные и устремляется вверх, на тысячи и тысячи удивлений Бэкхена.
Который не подает виду, как бы ожидая этот исход. Чанель не уточняет, лишь спрашивает:
– У меня в квартире сейчас инсталляция «два года назад или разрушенное детство». Хочешь взглянуть?
Бэкхен хочет всё.
Это в сказанное не входит и никогда, возможно, не войдет; взгляд всё в себя вбирает. И расстояние, которого нет, между их плечами, когда Чанель молча приглашает его в свой подъезд.
Время столь позднее, что свет лифтовой лампы едва ли дотягивает до сорока люксов, и в нем до того комфортно; у Чанеля из наушников на шее еще играет «counting stars».