Ада, или Радости страсти (Часть 2)
Шрифт:
Единоутробным – впрочем, и это достаточно точно. Словечко явно исходит от Люсеттиной сестры. Знакомый очерк, знакомая синь. «That shade of blue, that shape of you» [206] (пошлая песенка «соноролы»). До посинения умоляла: «ответь».
– …но и в прямом, телесном. Потому что, Ван, голубчик, в прямом телесном смысле я знаю о нашей Аде столько же, сколько ты.
– Валяй, вываливай, – устало сказал Ван.
– Она не писала тебе об этом?
Отрицательное горловое мычание.
206
«Эта просинь и твои очертания» (англ.).
– О том, что мы называли «прижать пружинку»?
– Мы?
– Мы с ней.
ОГМ.
– Помнишь бабушкин эскретер – между глобусом и поставцом? В библиотеке?
– Я даже не знаю,
– Но глобус ты помнишь?
Пыльная Татария и палец Золушки, протирающий точно то место, где предстояло погибнуть вояке.
– Да, помню; и подобие круглого столика, сплошь расписанного золотыми драконами.
– Его я и назвала поставцом. На самом деле поставец был китайский, но его ояпонили, покрыв красным лаком, а эскретер стоял между ними.
– Так китайский или японский? Ты уж выбери что-то одно. И я все равно не помню, как выглядит твой экскретин. Вернее, выглядел в восемьдесят четвертом или восемьдесят восьмом.
Эскретер. Вполне достойно молосперм и блемолопий той, другой.
– Ван, Ваничка, мы уходим от сути. А суть в том, что бюро или секретер, если он тебе больше нравится…
– Обоих терпеть не могу. Но он стоял по другую сторону комнаты – по другую от черного дивана.
Наконец-то упомянутого – впервые, хоть оба негласно пользовались им как вехой, как правой ладонью, изображенной на сквозном указателе, который внеорбитальное око философа – сваренное вкрутую, облупленное яйцо, вольно странствующее, сознавая, однако, какой из его концов ближе к мыслимому носу, – видит висящим в бескрайнем пространстве; вслед за чем это вольное око с германской грациозностью оплывает указатель кругом и обнаруживает на просвет ладонь левую – вот оно, решение! (Бернард сказал – в шесть тридцать, впрочем, я могу чуть опоздать.) Умственное начало всегда обрамляло в Ване чувственное: незабываемый, шероховатый, ворсистый велюр Вильявисьосы.
– Ван, ты нарочно уводишь вопрос в сторону…
– С вопросом этого сделать нельзя.
– …потому что по другую – по ножную сторону «ваниадиного» дивана – помнишь? – стоял лишь шкапчик, в который вы запирали меня раз самое малое десять.
– Ну уж и десять (преувеличение). Один – и ни разом больше. Скважина у него была размером с Кантово око. Кант славился огуречного цвета райками.
– Ну так вот, секретер, – продолжала Люсетта, перекрещивая прелестные ножки и разглядывая свою левую лодочку, чрезвычайно изящную, из лакированной кожи, фасон «хрустальный башмачок», – внутри его помещался складной карточный столик и сугубо потайной ящичек. И ты, по-моему, решил, что он набит бабушкиными любовными письмами, написанными ею лет в двенадцать-тринадцать. А наша Ада знала, о, она точно знала, что ящичек там есть, да только забыла, как высвободить оргазм – или как он там называется у карточных столиков и бюро.
Как бы он ни назывался.
– Мы обе пристали к тебе, чтобы ты отыскал потайное чувствилище (sensorium) и заставил его сработать. Это было тем летом, когда Белле потянула спину, мы были предоставлены сами себе, занимались своими делишками, ваши с Адой давно потеряли particule, но мои еще пребывали в трогательной чистоте. Ты шарил и шарил, нащупывая маленький орган, им оказался крохотный кружочек красного дерева, затаившийся под войлоком, который ты тискал, я хотела сказать – поглаживал: это была покрытая войлоком прижимная пружинка, и Ада рассмеялась, когда ящичек прыгнул наружу.
– И оказался пустым, – сказал Ван.
– Не совсем. В нем лежала малюсенькая красная пешка вот такого росточка (показывает, поднимая палец на треть дюйма – над чем? Над запястьем Вана). Я хранила ее как талисман, наверное, она и сейчас у меня где-то лежит. Как бы там ни было, это происшествие предсимволизировало, если процитировать моего профессора орнаменталистики, совращение твоей бедной Люсетты, состоявшееся, когда ей было четырнадцать лет, в Аризоне. Белле вернулась в Канадию, потому что Вронский изуродовал «Обреченных Детей», ее преемница сбежала из дому с Демоном, pap'a был на Востоке, maman редко возвращалась домой до зари, горничные при первой звезде сходились со своими любовниками, а меня угнетала мысль, что придется одной спать в моей угловой комнате, даже при том, что я не гасила фарфоровый розоватый ночник с прозрачным изображеньем заблудшей овечки, ибо боялась кугуаров и змей [вполне возможно, что это не сохранившаяся в памяти речь, а выписка из ее письма или писем. – Изд. ], воплям и гремучкам которых столь искусно и, полагаю, намеренно подражала Ада во мраке пустыни за моим окном на первом этаже. Ну так вот [здесь, по-видимому, снова включается запечатленный памятью голос], превращая два слова в двадцать…
Присловье старой графини де Прей, в 1884 году расхваливавшей в своей конюшне хромую кобылу, она передала его сыну, сын – своей зазнобе, а та – своей полусестре. Все это Ван, сидевший сложив крышей пальцы, в красном плюшевом кресле, реконструировал мгновенно.
– …я оттащила подушку в спальню Ады, где такой же просвечивающий ночник являл светлобородого чудака в махровом халате, обнимавшегося с обретенной овечкой. Ночь стояла прежаркая, мы обе были преголенькие, разве лоскутик липкого пластыря прикрывал у меня то место, в котором доктор погладил и проткнул иглой руку, а Ада выглядела словно сон о черно-белой красе, pour coigner une fraise, [207] тронутый fraise в четырех местах, – симметричной королевой червей.
207
Раздавившей клубничину (фр.).
В следующий миг они приникли друг к дружке и узнали утехи столь сладкие, что обеим стало ясно: отныне они станут делать это постоянно, в чисто гигиенических целях, – когда не найдется на них ни дружка, ни удержу.
– Она научила меня приемчикам, о которых я не могла и помыслить, – с возвратным восхищением призналась Люсетта. – Мы сплетались как змеи и рыдали как пумы. Мы превращались в монгольских акробаток, в монограммы, в анаграммы, в адалюсинды. Она целовала мой krestik, пока я целовала ее, и головы наши оказались зажаты в столь причудливых положениях, что Бриджитт, молоденькая горничная, влезшая к нам со свечой, на миг решила, даром что и сама она питала склонность к шаловливым проказам, будто мы одновременно разрешаемся двумя девочками, твоя Ада рожает une rousse, [208] а ничья Люсетта – une brune. [209] Вообрази.
208
Рыженькую (фр.).
209
Черненькую (фр.).
– Животик можно надорвать, – сказал Ван.
– Ну, в общем, на ранчо Марина это продолжалось едва ли не каждую ночь, а часто и во время сиест; хотя, с другой стороны, в промежутках между нашими vanouissements [210] (ее словечко) или когда у нас с ней случались месячные, выпадавшие, хочешь верь, хочешь не верь…
– Я могу поверить во что угодно, – сказал Ван.
– …выпадавшие на одни и те же дни, мы с ней были сестры как сестры, перебрасывающиеся пустыми фразами, имеющие мало общего – она коллекционировала кактусы или подучивала роль к очередным пробам в «Стерве», а я помногу читала или копировала прекрасные эротические рисунки из альбома «Запретные шедевры», который мы отыскали, `apropos, в брошенном Белле бауле, полном корсетов и хрестоматий, и, уверяю тебя, эти рисунки были куда реалистичнее живописных свитков Монг-Монга, так много работавшего в 888-м, за тысячу лет до того, как я случайно нашла их в углу одного из моих наблюдательных пунктов, Ада сказала тогда, будто на них изображены упражнения восточной гимнастики. Так проходил день, а потом загоралась звезда, и чудовищные ночницы выбирались на всех шести гулять по оконным стеклам, и мы сплетались с ней, пока не впадали в сон. Тогда-то я и узнала… – смыкая веки, заключила Люсетта, и Ван скорчился, услышав, с какой дьявольской точностью она воспроизводит делано-скромный Адин завой конечного блаженства.
210
Искаж. фр. envanouissements – обмороки.
В этот миг, словно в хорошо сколоченной пьесе, нашпигованной в видах разрядки потешными эпизодами, загудел медный кампофон, и в ответ не только заклацали отопительные батареи, но и сочувственно зашипела содовая в открытой бутылке.
Ван (раздраженно): «Не понял первого слова… Что-что? L’ador'ee? [211] Погоди секунду». (К Люсетте): «Прошу тебя, останься». (Люсетта шепотком произносит детский галлицизм с двумя «п»). «А, хорошо» (указывая на коридор). «Извини, Полли. Так что, l’ador'ee? Нет? Тогда мне нужен контекст. Ах, la dur'ee. [212] La dur'ee не есть… какой еще Симон? Синоним длительности. Ага. Извини еще раз, придется заткнуть эту буйную содовую. Не вешай трубку». (Орет в сторону cory door’а, как они называли в Ардисе длинный проход на втором этаже.): «Да пусть ее течет, Люсетта, какая разница!»
211
Обожаемая? (фр.)
212
Время (фр.).