Адамантовый Ирмос, или Хроники онгона
Шрифт:
Ворочающееся вокруг мироздание напоминало сцену театра, где темень в какое-то время набрасывалась на рампу, гасила её, и в отвоёванном пространстве подвижная часть сцены начинала крутиться, меняя декорацию. Вспышки чёрных огней прекратились. Вернее, из этих сполохов мелкой разменной монетой посыпались в декорацию Вселенной яркие, режущие глаз, звёзды.
Правда, их света всё равно не хватало, но мрак немного рассеялся.
Под ногами в густой высокой траве завозился ветер, играя тонкими стеблями, и вот уже вся ночь волновалась под его дуновением,
Но пространство ощутило выделенные ему рамки, размещалось в них, высветив самые яркие черты свои, расставив себя по заданным точкам и траекториями комет, отсекая, отвоёвывая у пещерных сгустков незаконно отнятое пространство.
Степь, очерченная тёмным неровным кольцом горизонта, где тёмно-светлое, хмуро-звёздное небо стремится слиться с нежной-грязной-мягкой-безжалостной землёю, пытается стереть проявившийся пояс, разделяющий верхнюю и нижнюю сферу, хочет вывернуть наизнанку, отменить его разделяющую власть.
Бешено ринулся ветер вдоль этой, закусившей свой хвост, змееподобной черты, пытаясь разорвать на части, распылить отпущенную ему частицу Вселенной, но разорвал только длинный тягучий мотив какой-то русско-калмыцкой песни, похожей на такую же нескончаемую линию горизонта. Разбросал слова, закрутил их жгутом стелящейся повилики и уже не понять: то ли степь жалуется кому-то на свою бесконечную кончину, то ли непроснувшийся голос будит степь заунывным отпечатком неотпечатавшейся нигде мелодии.
Вот уже расползаются во все стороны обрывки теней, а меж ними потянулись цепочки из колец времени, связывающие прошлое с будущим: что было? что будет? Только настоящее ещё не исполнилось. Оно зависло между существующим уже прошлым и будущим в инкубационном виде, решив самостоятельно определить время своего возникновения в пространстве.
Набрасываются тени голодной шакальей сварой на пряжу времени, выхватывают аппетитные куски, выгрызают кольца, растаскивают со свирепым урчанием кости столетий.
Тогда вспыхивает пространство, высвечивая будущее, прошедшее, настоящее, которое ещё не исполнилось… Не исполнилось, но решило всё-таки обозначится в Космическом хаосе.
Опять и опять доносятся непонятные звуки: знает ожившая Русская земля горечь, которой наполняют её от века. Которой она уже была и будет ещё наполнена до краёв. Помнит Русь, как тоскливо смотрят бабы вослед ушедшим мужикам, слышит незатихающий плач Ярославны, хранит гром сечи, сквозь который прорывается могутный голос князя Святослава:
«Мёртвые сраму не имут! За Русь!»;
«За Русь!», – подхватывает благоверный князь Александр;
«За Русь!», – вторят ему Ослябя и Пересвет.
Снова и снова набрасываются тени на песню эту полынную, пытаются задушить телами своими возгласы богатырей русских. Ползут, ползут по степи обрывки теней и несть им числа, но не принимает их земля, ибо место там найдётся только родившимся от земли.
Мороки дали волю себе. Или же им попущено кружить, затуманивать голову, бросаясь в ноги сладенькой полуправдой, когда не разобрать уже – что было? что будет? Закрепившееся в отведённых космических рамках пространство всё-таки выдавило из себя несмываемую и неразрывную картинку вечерней степи, когда день приказал долго жить брошенным в неизвестность ковылям, а ночь ещё не заграбастала всех прав на проживание.
И посреди этого тягуче-печального куска географии Никита заметил вдруг пятно животворного огня, отбрасывающего блики по всей, ещё не успевшей окончательно осумериться, степи, по разнослойному разноцветному небу с уже проглядывающими кое-где звёздами. Но живой, разгоняющий мрак, огонь казался в этом, уже сотворённом, но ещё не пробудившемся пространстве частицей будущей жизни, способной дарить человеку настоящую радость существования. И, вместе с познанием огня, каждый насельник этого мира должен прийти к пониманию горечи утрат и надежды обретения.
Начинающаяся ночь разбудила воображение. Но, самое главное, не казалась больше горько-солёной в печальном подвывании незасыпающего ветра. Всё вместе напомнило ожившую графику Дюрера. Даже нет. Скорее, Обри Бердслея или же русского Александра Лаврухина: привкус тления, порочной чувственности, страстного исступления висел в воздухе, пробегал по коже чёрными алмазными мурашками.
Верно, сам художник высмотрел в этом мире вспышки распускающихся чёрно-белых цветов, играющих темнотой бриллиантовых граней, и переносил их на бумагу. Грех и благочестие, альтруизм и стяжательство, соблазн и раскаянье – всё здесь сосуществовало, соприкасалось, возжигая волшебный фиолетовый пламень, взаимопроникало и затягивало, предлагая присоединиться, поднять кисейную завесу, отделяющую сон от реальности.
Blanc et noir – классический фундамент, на котором возгорание рыжего, малинового, голубого огня происходит уже произвольно и с той силой, какую способна принять душа созерцателя.
Лёгкость Габриеля Россетти, красота Пушкина, магнетизм Лермонтова, мистика Данте, чутьё Булгакова, даже закованный в броню Бальзак увидели в этом пространстве своё отражение. Все талантливые, кто получал короткую связь с Зазеркальем, могли видеть создание времён со стороны, тут же сами создавая картины, романы, поэмы и даже простые песни.
Суть творчества приходит незаметно, когда человек находит в себе силы и желание заглянуть за грань видимого отражения в зеркале. Именно тогда восстанавливается и воскресает утраченная связь с Зазеркальем или Потерянным Раем.
Возникающие и рассыпающиеся то тут, то там графические арабески, окроплённые звездами туманности, и прочерченный в небе лёгким пунктиром посвист ветра напоминали рисунки на удивительных греческих вазах, или обворожительную красоту китайского фарфора, или японские нецхе, или помпейские фрески.