Адепт Бурдье на Кавказе: Эскизы к биографии в миросистемной перспективе
Шрифт:
Со своей стороны, все пролетарии рано или поздно осознают и начинают применять в качестве рычага воздействия на работодателей такие факторы, как свою концентрацию и численность, приобретенные трудовые навыки и, наконец, угрозу выхода рабочей силы из процесса производства. Когда организаторы промышленности (будь то капиталистические предприниматели или социалистические плановики) не могут более рассчитывать на приток новой и гораздо менее притязательной рабочей силы из деревень или более бедных стран, то наемные работники обретают структурную возможность стать самостоятельным классом в марксистском значении этого слова, а следовательно – силой, заставляющей с собой считаться.
В социалистическом государстве, ежедневно и во всеуслышание трубившем о своем служении трудовому народу, рассмотрение класса с позиций идеологии было данностью. Однако по той же причине воплощение структурной возможности в подлинно пролетарскую политику было задачей архисложной. Политические реалии социалистических диктатур не оставляли легального пространства для действенной организации рабочего класса. По этой причине структурный потенциал наемного труда реализовался в основном через неявный
103
Donald Filtzer, Soviet Workers and De-Stalinization. Cambridge: Cambridge University Press, 1992.
Печально известное низкое качество советских товаров и услуг в действительности можно считать превратным триумфом классовой борьбы в условиях государственного социализма. Будучи лишенными возможности повысить свою зарплату путем заключения коллективных договоров, работники прибегали к неявному снижению вложения своего труда в производство [104] . Таков политэкономический контекст циничных поговорок того времени: «По деньгам и качество», «Государство притворяется, что нам платит, а мы – что на него работаем».
104
Теория «превратной» классовой борьбы основывается на первопроходческих положениях таких социологов индустриального труда в условиях государственного социализма, как Victor Zaslavsky, The Neo-Stalinist State, Armonk. NY: M.E. Sharpe, 1983; а также работы мастера социологии включенного наблюдения Michael Burawoy, Politics of Production: Factory Regimes under Capitalism and Socialism. London: Verso, 1985.
Столкнувшись с проблемами постоянного понижения уровня вложенного труда и все более расшатывающейся дисциплины на производстве, страна Советов предпочла не реагировать никак, помимо дежурной риторики. Брежневский режим оказался в плену унаследованной от более ранней эпохи марксистско-ленинской идеологии и практики всеобщей занятости, институционализированной со времен штурмовой индустриализации. Но сами по себе ограничители, унаследованные от прошлого, не имели бы такой силы «держать живых», будь эти живые достаточно смелы и живы. Вероятно, куда важнее оказался фактор нежелания гражданской номенклатуры возвращаться к сталинским методам государственного террора для принуждения рабочих к труду. Добавим к этому типичную для времен застоя тенденцию уходить от реального обсуждения и тем более сколь-нибудь активного решения проблем, поскольку это грозило вернуть страну к дебатам и энтузиазму недавних времен «оттепели».
Победа сомнительного сорта, одержанная советским рабочим классом над своим дряхлеющим государством, оказала долгосрочное разрушительное воздействие на трудовую этику. Неофициальными нормами стало терпимое отношение к опозданиям и прогулам, растранжириванию средств и ресурсов, бракоделию, хищениям, разгильдяйству и пьянству, которые продолжали осуждаться лишь на плакатах и в официально санкционированной сатире. Эрозия трудовой этики затем перекидывается на советское общество в целом, производя всеобщий цинизм и общественную апатию. Осознавая опасность политических последствий более активной реакции, советское руководство было вынуждено не только терпеть низовое понижение производительности труда, но вдобавок расширять порочную систему представления косвенных доходов на рабочих местах. Эта политика дала мощный толчок тенденции роста народного потребления конца 1950-х – середины 1980-х – тенденции, шедшей вразрез с падающей продуктивностью труда и создающей новые противоречия.
Щедро спонсируемое потребительство (особенно в крупных городах) стало зависеть от быстрорастущего импорта товаров народного потребления в обмен на нефтедоллары. В краткосрочном плане подобная политика оказала успокаивающее воздействие на общество и даже способствовала некоторому росту инициативности в ряде стратегически важных отраслей промышленности – особенно в военно-промышленном комплексе, где возможность приобретения импортных товаров посредством «потребительского заказа» стала главным стимулом к рационализации и поддержанию трудовой дисциплины. Именно поэтому брежневская эпоха с такой теплотой вспоминается во многих уголках бывшего
Чтобы хоть как-то противодействовать снижающейся эффективности экономики, избегая при этом социальных конфликтов, советское правительство продолжало политику экстенсивного роста путем новых капиталовложений в строительство гигантских промышленных объектов и бездумной механизации сельского хозяйства. Подобный подход производил поводы для рапортов об успехах и поддерживал идеологическую видимость сохранения динамики ускоренного индустриального развития – хотя подлинный рывок развития остался все дальше позади и источники его динамики делались все более невоспроизводимы. Ценой имитации продолжающейся государственной индустриализации без сталинизма стала хроническая неэффективность использования ресурсов и рабочей силы. Целые категории рабочих, а также специалисты и управленцы среднего звена, находили все больше возможностей для изворотливого торга с начальством, которому в свой черед оставалось выбивать свыше новые ресурсы и привилегии, а то и заниматься приписками и прочими формами бюрократического обмана. Таким образом последствия завершения процесса советской пролетаризации стали вторым основным источником издержек. Рост структурной силы пролетариев и их превратные стратегии индустриального конфликта, производившие негласные компромиссы в системе управления, опосредованно превратились в фактор упадка координирующего инфраструктурного потенциала советской власти. Впрочем, это уже следующая проблема.
Издержки третьи: Ведомственное замыкание номенклатуры
Третье основополагающее противоречие советского государства крылось в самой самоорганизации правящей бюрократии. Она начала нормализовываться на собственных условиях еще при живом вожде, в закатные годы Сталина. Когда же он умер, а его террористические подручные сами подверглись чистке, процесс окукливания номенклатурных ведомств стал необратимым, несмотря на отчаянные попытки Хрущева воспрепятствовать самоизоляции бюрократической надстройки.
Врожденная бюрократическая сегментированность советских и постсоветских властных структур напрашивается на сравнение с феодализмом. Но это саркастическое преувеличение. Вероятно, к истине приблизился Дэвид Вудрафф, чья на первый взгляд отвлеченная теория денег и натурального обращении в СССР и России восходит непосредственно к идеям Георга Зиммеля и Карла Поланьи [105] . Вудрафф утверждает, что создание единых национальных валют было важнейшим средством и историческим достижением на пути формирования суверенных национальных государств современности. В этом (и скорее лишь в этом) отношении СССР и Россия 1990-х напоминают ранние абсолютистские государства накануне консолидации национальных монетарных систем, хотя это сходство является не генетическим, а гомологическим. Царская Россия, вопреки клише о ее отсталости, и тем более Советский Союз не так уж и отставали от Запада в темпах модернизации экономики и государственности. Рубль служил национальной денежной единицей в современном смысле этого слова в эпоху золотого стандарта – в период модернизаторских бюрократических усилий Витте и Столыпина в 1893–1914 гг. и далее в эпоху советского НЭПа в 1922–1928 гг. Затем штурмовой темп военизированной индустриализации, определенный волевым решением большевистских верхов, сделал золотой стандарт невозможным. Настолько ортодоксальная либеральная политика денег, свойственная коммерческим формам в первую очередь британского капитализма XIX в., слишком жестко ограничивала возможности государственного стимулирования промышленности. Не случайно, и сами западные правительства отказываются от золотого стандарта в годы Великой депрессии и уже никогда, даже в самые неолиберальный период Рейгана и Тэтчер, к нему не возвращаются.
105
David Woodruff, Money Unmade: Barter and the Fate of Russian Capitalism. Ithaca, NY: Cornell University Press, 1999.
В период индустриализации и Второй мировой войны советские плановики сообразно экстраординарным обстоятельствам, по-большевистски чрезвычайно жестоко и жестко и порой также довольно изобретательно прибегали к различным ухищрениям, чтобы сдержать, вернее, вытеснить инфляцию. При острой нехватке самых разных ресурсов вводятся всевозможные лимиты и квоты, деньги дополняются и подменяются суррогатами в виде отраслевых чеков и купонов, региональных продовольственных талонов, взаимозачетов и проч. Неофициально по преимуществу централизованное вертикальное планирование корректируется благодаря горизонтальному бартерному обмену. Эта девелопменталистская стратегия, которая вначале рассматривалась в качестве механизма кризисного управления лишь на этапе индустриального скачка, оказалась в итоге неотъемлемой частью учреждений, идеологии, габитусов и стратегических форм поведения в сфере советского промышленного управления. Отсутствие единой валюты, а следовательно, сравнимости результатов труда и объектов обмена (как с точки зрения страны Советов соотнести сливочное масло с древесиной или бомбардировщиком?) вынуждало центральный бюрократический аппарат оперировать грубыми материальными показателями на официальной бумаге и, не столь официально, заниматься в повседневной практике межведомственными договоренностями со смежниками и вертикальным торгом (неизбежно не без изрядной доли волюнтаризма и коррупционной «смазки») с подчиненными уровнями для выяснения нужд, возможностей и определения плановых задач различных областей и республик страны, предприятий и отраслей экономики.