Адъютант его превосходительства
Шрифт:
— Нет, надо же, какая встреча! — продолжал изумляться Львов. Он хотел ещё что-то сказать, но послышался короткий стон, и полковник умолк.
— Кто стонет? — спросил Дудицкий.
— Это я, подпоручик Карпуха!
— Он ранен, — пояснил капитан Ростовцев. — Четвёртый день просим у этих бандитов кусок бинта или хотя бы чистую тряпку.
— У меня есть бинт. Это я, Емельянов, говорю. Зажгите спичку. — И когда тусклый свет зажжённой спички осветил подвал, подошёл к раненому: — Покажите, что у вас?
Морщась от боли, подпоручик Карпуха неприязненно посмотрел на Емельянова.
— Любопытствуете?
— Покажите
Зажглась ещё одна спичка. Емельянов склонился к подпоручику, стал осматривать рану. Потом зажгли пучок соломы, всем хотелось помочь Карпухе.
— Ничего серьёзного… Кость не затронута… однако крови много потеряли… и нагноение. — Емельянов разорвал обёртку индивидуального пакета и умело забинтовал плечо Карпухи.
Волин поднял обёртку индивидуального пакета.
— Английский, — удивился он. — А говорят, у красных медикаментов нет!
— Трофейный, — пояснил Емельянов.
— Убили кого-нибудь?
— Возможно, — спокойно подтвердил Емельянов. — Стреляю я вообще-то неплохо! — И спросил у подпоручика: — Ну как чувствуете?
— Как будто легче, — вздохнул Карпуха, и в голосе его зазвучали тёплые нотки. — Я ведь с четырнадцатого на войне, и все пули мимо меня пролетали. Как заговорённый был — и на тебе! Не повезло!
— Почему же не повезло? Пятый день, а гангрены нет, лишь лёгкое нагноение. Повезло! — буркнул Емельянов.
— Вообще-то, господа, я всегда везучий был, — снова заговорил Карпуха. — С детства ещё. Совсем мальчишками были, играли в старом сарае, вот как в этом, что над нами. И кто-то полез на крышу, а она обвалилась. Так поверите, всех перекалечило, и даже того, что на крыше был, — а у меня — ни одной царапины.
— А я так сроду невезучий, — усмешливо отозвался Емельянов, — пять ранений, одна контузия. И сейчас вот опять не повезло.
…Время здесь, в подвале, тянулось уныло и медленно. Часов ни у кого не было, и день или ночь — узники определяли только по глухому топоту охранников над их головами. Ночью часовые спали. Зато ночью не спали крысы — это было их время. С истошным писком они носились по соломе, по ногам людей. Когда крысы совсем наглели, Кольцов зажигал спичку, и они торопливо, отталкивая друг друга — совсем как свиньи у кормушки, — исчезали в узких расщелинах между камнями.
Первое время узники много переговаривались друг с другом. Потом паузы длились все дольше и дольше. Человеку перед смертью, может быть, нужно одиночество. Люди то ли спали, то ли, лёжа с открытыми глазами, думали каждый о своём, одинаково безрадостном и тревожном.
Кольцов, ворочаясь на соломе, проклинал обстоятельства, сунувшие его в этот погреб. Проклинал именно обстоятельства, потому что его вины в происшедшем не было. Все шло так, как было задумано Фроловым, и ни в чем, ни в одной мелочи, не отступил он от своей легенды, от той роли, которую предстояло ему сыграть. Все началось удачно: он вышел на людей, которые взялись переправить его к белым, и этот новый Кольцов, в образе которого он стал жить, не вызвал подозрений, он, во всяком случае, никаких специальных проверок не заметил. И Волин и Дудицкий, вместе с которыми он должен был переправиться через линию фронта, тоже отнеслись к нему, как к своему, таким образом, первая часть их с Фроловым плана удачно осуществилась, и, если бы не налёт банды, Кольцов уже, должно быть, приступил бы к выполнению своего задания.
О возможной близости смерти Кольцов не думал — очень долго она была рядом, и сама возможность гибели стала привычной, обыденной частью его солдатской судьбы. Нет, не о смерти он думал сейчас, а только о том, как вырваться отсюда. И все время остро жалила досада, что неудача настигла его именно сейчас, когда он наконец дождался своего дела. Все годы на чужбине он был только офицером Кольцовым, который добросовестно и умело делал то, что положено офицеру. Но ведь была у него и другая жизнь, другое, главное предназначение, и не по своей воле большевик Кольцов в этом главном осторожничал и таился гораздо больше, чем товарищи его по партии. Он должен был оставаться своим среди волиных и дудицких, и все, что могло бросить тень, заронить сомнение, безжалостно подавлялось. Это было нелегко, особенно после февраля, когда маршевые роты стали приносить одну за другой вести о революций. Но даже в это трудное время он должен был сохранять свою репутацию «отчаянно храброго, исполнительного, чуждого политическим страстям офицера», как было записано в его послужной характеристике.
И вот наступило наконец его время, и как же неудачно оно началось! Прошло двое суток, а быть может, и больше. Об узниках словно забыли…
Ротмистр Волин лежал рядом с Кольцовым. Тревожно ворочался на соломе, иногда что-то бессвязное бормотал во сне. Как-то под утро он приподнялся на локте, потрогал Кольцова, заговорщически зашептал:
— Капитан!.. Капитан Кольцов! Вы спите?
— Нет, — помедлив, отозвался Кольцов.
— Я все это время разрабатываю в голове разные планы побега.
— Придумали что-нибудь?
И взволнованно, словно обличая кого-то, Волин начал говорить сначала тихо, а потом, распаляясь, все громче:
— Дребедень какая-то. В духе «Графа Монте-Кристо» или ещё чего-то. И я подумал вдруг: а может, в этой самой революции и во всем этом есть какой-то биологический смысл? Как в браке дворянина с крестьянкой, чтобы внести свежую струю крови!.. Мы ведь вырождаемся… Я бы даже сказал — выродились. Инстинкт самосохранения и тот отсутствует. Спокойненько так ждём смерти. Как скот на бойне… Что вы?
— Я слушаю, — безразличным тоном сказал Кольцов.
— В какой-нибудь азиатской стране всю эту вакханалию прихлопнули бы за неделю. Ходили бы по горло в крови, но прихлопнули бы. А мы… — И в голосе Волина зазвучала неподдельная, уничижительная горечь.
— Я не знаю, что можно придумать в нашей ситуации, — приподнявшись на локте, тихо сказал Кольцов. — Однако, ротмистр, я думаю, что законность в России скоро восстановится. И я вам советую, вернувшись домой, жениться на крестьянке. Во имя вашего потомства…