Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах
Шрифт:
Гуля снова корчилась от чудовищной боли в маленькой перевязочной медсанбата, пропахшей йодом и хлоркой. Стояла на коленях у пустого, холодного топчана и, прижав дрожащие ладони к груди, сгибалась и сгибалась, билась головой о ледериновый край, глотала слезы и спрашивала неизвестно у кого: когда же это кончится? Сколько уже можно? Уж терпение дошло до предела, истерзанная душа воет и стонет, да и не душа это уже, а кровоточащая рвань. Нет больше сил, устала, устала! А больно-то как! Что же там так болит и страдает — там, вокруг сердца, такое золотисто-бронзовое, искрящееся, призрачное, как гало? Валерочка мой родненький, мальчик мой солнечный, как же тебе больно! Откуда на свете столько боли? Разве хватит человеческой жизни, чтобы всю ее пережить, пропустить через себя, напоить слезами? Валерочка, голубь мой, герой
Говорила, что выдержит, — выдержала, не умерла, не растеклась соленой лужей под медицинским топчаном. Только глаза опухшие, красные и чешутся. Начальник отделения сказал, что нужно закапать альбуцидом, а еще неплохо бы смазать тетрациклиновой мазью. Намазала — вообще на чудовище стала похоже. Нос тоже красный и шелушится. Сама бледная, как поганка. Такой рожей только людей пугать. Особенно маячить не стала, пристроилась за спинами теток и оркестра. Все дивизию встречают, ликуют! Зулька-библиотекарша по этому случаю надела серебристое платье с люрексом. Толстуха Люба, начальница солдатской столовой, где-то надыбала букет роз, кинула на пропыленную броню, на которой ехал ее мужик, химик батальона Светочкин. Букет пока летел, пока кувыркался в горячем выхлопе, рассыпался на отдельные цветочки, и досталось почти всем бойцам. Прогремела, пролязгала гусеницами колонна разведбата. Оркестр, посеревший от пыли, тужился над своими трубами и ужасно фальшивил: вместо «Прощания славянки» получилось что-то похожее на «Червону руту». Техника первого батальона свернула в свой парк загодя, мимо ликующей толпы проезжать не стала. Ага, а вон и второй батальон пылит, земля содрогается, боевые машины пехоты идут ровненько, одна за другой, покачивают передками, как катера на волнах. Комбат Мельников, как положено, на первой машине. Шестая рота, наверное, в конце… Черт, что-то воздуха не хватает, грудь сдавило, дышать тяжело, и снова проклятые глаза слезятся. А тут еще пыль! Мало того что и так на кикимору похожа, так еще грязные подтеки на щеках будут!
Гуля отошла, отвернулась, вынула платок, подняла лицо к небу, чтобы слезы не выливались. Все… Спокойно… Сделай три глубоких вздоха… Все нормально. Все хорошо… А дрожь-то как колотит тело! Гусеницы лязгают, скрежещут, сотрясают землю, пропускают сквозь нее колебательные волны — будто сидишь верхом на отбойном молотке… Она осталась стоять поодаль, отбившаяся овечка, серая, зареванная мышь, комкающая в кулаке влажный платок… Вот уже можно различить знакомые лица. Бойцы лениво машут руками, приветствуя женщин… Стоп, колонна! «Бэшки» встали, качнувшись на амортизаторах. Высокая фигура Нефедова хорошо заметна — прапор, как всегда, расстегнут до пупа, солнцезащитные очки на облупленном носу, в зубах сигарета: «Бойцы, проверили оружие! Разрядить магазины! Коробки с патронами сложить у входа в казарму!» Вон Черненко спрыгнул с БМП, стащил четыре бронежилета — по два в каждой руке, да еще за спиной у него лязгают автоматы — пять или шесть; еле идет парень. Сашка Ступин все еще в шлемофоне, прижимает ларинги к горлу, что-то говорит по связи, лицо нахмурил, брови свел к переносице — весь такой деловой, что ты! Механик-водитель Курдюк торчит в своем люке, зевает, зыркает своими узкими глазами, будто щурится… А вон и Валера! Стоит на передке БМП, крутит головой, смотрит на оркестр, на теток, не видит Гулю. Лицо серое от пыли, только вокруг глаз большие розовые круги — следы от очков… Увидел? Нет, не увидел, волнуется, покусывает губы.
Она взмахнула рукой, негромко позвала, и тут ноги ее сами понесли, и не заметила, как растолкала теток, а проклятые глаза… Ах, проклятые глаза, надо было послушаться начальника и закапать альбуцидом. Как же приходится крепко сжимать зубы, чтобы не закричать, не зареветь — не дай бог, стыдно будет, как дура, в самом деле. А он уже увидел, сиганул с брони в пыль, рваный капюшон как-то нелепо повис на плече, ремень перекрутился, пряжка на боку; пытается что-то сделать со своим непослушным чубом, приглаживает, прижимает, хочет казаться красивым. Ну, расступись, бабы, я за себя не отвечаю!! Донести бы до него слезы, не расплескать бы! И вопль, который уж рвется, как бешеный, выпустить
Они схватили друг друга, неловко ткнулись носами — не определились, на какую сторону головы склонять, чтобы красиво поцеловаться, а затем и вовсе ударились лбами. Тут Гулю прорвало, она прижала лицо к капюшону:
— Родненький мой… родненький…
Голос у нее страшный, как у старухи, как у Бабы-яги — скрипучий, сдавленный, а глаза-то как жжет, будто горячей золой припорошили, и дышать не может, икает, плечи вздрагивают. Оркестр затих, потом снова что-то заиграл, барабанщик, зараза такая, своей колотушкой лупит, как по голове. И этот, с медными тарелками, будто назло, над самым ухом — чахххх, чахххх! Зарычали двигатели боевых машин, снова задрожала земля, гусеницы начали прессовать пыль. Пора в парк! Домой! Домой! Все в прошлом, война осталась за туманными горами. Домой!
Домой… Это мучительно-сладкое слово «замена»! Оно означает Рубикон, перейдя который никогда не возвращаешься. Оно означает жирную, глубокую борозду, отделившую жизнь от смерти, мир от войны, свет от тьмы. Прочь из этой гадкой страны, навсегда, навеки! Вычеркнуть слово «Афган» из всех географических справочников, вырвать страницы из энциклопедий, порвать, сжечь, а пепел растворить в водке и выпить; вырезать эту страну консервным ножом из глобуса, положить ее, похожую на черепок от тарелки, на наковальню, да как шарахнуть молотом! Нет ее, не было и никогда не будет! Не произносите вслух название этой страны, не напоминайте — ни словом, ни намеком, ни полунамеком. Не выношу, не принимаю, отторгаю, как чужеродный орган, с кровью и гноем. Она позади, отныне всегда позади, и только не оборачиваться, не замедлять шаги — бегом, бегом вперед, хоть на коне, хоть на машине, хоть на ракете с субсветовой скоростью! Будто ничего не было…
Гуля сложила простыни, вытряхнула от перьев наволочку, свернула рулоном одеяло, матрац и отнесла все это комендантше общежития. Та поставила подпись в обходном листе и вздохнула:
— Гулька, как я тебе завидую!
— Я сама, Надюш, поверить не могу, что это всё…
Потом подмела пол в комнате, вымыла с мылом. Ничего после себя не оставлять. Ни пушинки, ни соринки, ни туманных следов дыхания, ни запаха «Красной Москвы», которые подарил ей Валерка. Будто и не было ее здесь вовсе.
Еще раз проверила тумбочку и полки над умывальником. Кажется, все. Перенесла сумку ближе к двери. Пошла в штаб за предписанием. Последний раз она пошла в штаб. Никогда больше она не будет ходить по этой неровной асфальтовой дорожке с чахлыми кустами по краям. Никогда больше не будет открывать эту скрипучую дверь на пружине… Каждым шагом она убирала назад, за спину, в прошлое фанерные модули с коридорами, кабинетами, палатами, с ранеными и больными, с бинтами, шприцами и зажимами, со знакомыми и незнакомыми людьми… Один шаг — и этот офицер со скуластым несимметричным лицом уже становится Прошлым. Еще один шаг — и последний раз хлопнула за спиной дверь штаба. Еще один — и этот уродливый фонтан с облупившейся краской никогда больше не встанет грязным корытом на ее пути.
В женском модуле уже произошла рокировка. Место Гули заняла какая-то вертихвостка из машбюро. Нагло раскатала на ее койке свой матрац, нагло заправила простыни, нагло взбила подушку и водрузила на подоконник дурацкий букет из бумажных подсолнухов. Потом вооружилась банкой с силикатным клеем и пришпандорила к стене журнальные вырезки с портретами Джо Дассена и Владимира Высоцкого. Села на койку, покачалась, скривила физиономию: «Скрипит слишком!»
Гуля не стала прощаться, взяла сумку и молча вышла. Прочь, прочь отсюда, из этого отвратительного модуля, провонявшего непутевым бабьем! Бегом, не оборачиваясь, не оглядываясь — вперед, только вперед!
У входа в казарму Герасимов прощался с ротой. Прежде чем выйти к бойцам, долго чистил зубы ядрено-мятным «Поморином», но запах перегара так и не удалось заглушить. Всю ночь он пил водку, отмечая с друзьями свой отъезд. Пропил все чеки и трофейные афошки. В голове гудело. Раскаленный асфальт качался под ногами.
— Командир!! — хрипел хмельной прапорщик Нефедов, в сотый раз обнимая Герасимова. — Ну как я тут буду без тебя?! Ну ты скажи мне, как я смогу без тебя?! Гад ты за то, что нас бросаешь… Как, блин, я тебя все-таки люблю!!