Афонин крест
Шрифт:
Налил себе в кружку, выпил. Закусить забыл. Уронил голову.
— Остался я, почитай, один! — сказал горестно. — Последних лошадушек проводил сегодня в армию! Отвоевался.
И всхлипнул.
— Да ты погоди, Степа! — ласково тронул его Афоня. — Как это всех?
— А так: осталися Коурая да Челка, можно сказать, одногодки мои. И работницы такие же.
— Как же вы теперь, путейцы?
— А так: автомашину получили, на баклушках деревянных, сказывают, ездить станет. Петька Кременчугов с утра уж её растапливает, пробовать зачнет.
— Н-да…
— А
— А ты не ярись, — вдруг одернул его Афоня. — Может, там вокурат твоих-то лошадей и не хватает для победы. А ты как думал?
— Афоня, родимый, разве я про то? Я же по характеру-то шибко отчаянный, мне бы только и воевать. А я? Итак с самого начала оборону в конюшне держал, а теперь и этого лишен. Куда мне?
— Найдется куда. — И спросил строго: — А почто пьешь?
— А как же? Я же сегодня в армию проводил…
— А девчошки, поди, не кормлены.
— Чего?
— А то!..
Афоня поднялся разгневанный, хлопнул дверью, оставив растерянного Степана на чурбаке.
…В один из погожих дней пошел Афоня в березовую рощу. Солнечный свет столбами просекал зеленый шатер деревьев, останавливался на тихих холмиках, словно хотел обогреть их. Афоня подошел поближе, сразу приметил, что некоторые могилы осели совсем. Пожалел, что не прихватил с собою лопаты. Услышал вдруг:
— Рабочих надо прислать. А то неладно получается.
Обернулся и увидел Завьялова. Пошевелил шапку:
— Наше почтение, Александр Павлович.
— Здравствуйте, дорогой. Тоже вот зашел поглядеть. Непорядок, говорю…
— Год всего прошел, а вон уж сколько, — сказал Афоня. — Да еще прибавится.
— Наверное, — невесело согласился Завьялов.
— Как зимовать-то станем, Александр Павлович?
Завьялов ответил не сразу. Смотрел куда-то в сторону, за рощу, видел свое.
— Трудно придется, Афоня. Трудно. С хлебом лучше не станет, да и со всем другим.
— Откуда и хлебу-то? Края-то хлебные под чужим сапогом.
— Не только это. Армию надо кормить, одевать, оружия вдоволь дать. Трудно, трудно… Да и погода, как назло, нынче.
— Изменщица, — сказал Афоня. — Там война, а тут… Ребятишек шибко жалко.
— Ребятишек… Меня уж замучили: из школы уходят, а им по пятнадцати не всем. На работу брать нельзя: преступление. Был я недавно в депо, смотрю, сидит Санька Ялунин, ревет. На паровоз, говорит, не берут кочегаром, а я уж сам ездить умею. Не поверил я, поднялись на машину. А он, подлец, все ведь сделал, как полагается: и реверс перевел, и тормоза отпустил, и регулятор всего на две осечки сначала… И свистнул, понимаешь ли, так весело! Спрашиваю, в каком классе? В шестом, отвечает. Не мог отказать: приходи, говорю, на следующий год… А сам смотрю на него и думаю: ведь девять тонн угля тебе за смену надо переворотить. А что делать? Приходят ко мне с матерями, плачут, просятся на работу.
— А куда деваться, Александр Павлович? Может, работа-то и есть для них спасение.
— Все понимаю, Афоня. Все. — И вдруг улыбнулся. — Твои-то дружки мокроносые как, повеселели?
Афоня смутился:
— Я-то что? Власти у меня нету. Кормить мне их нечем. Так уж, вроде игры. — И сам улыбнулся по-детски. — Пастухом ребячьим прозвали. А трава-то не шибко дорогое угощение, сам понимаешь.
— Как сказать, — возразил Завьялов. — Не в траве дело. Если ребят убережем, будет кому продолжать. А это ли не главное?.. Так-то, друг мой дорогой.
…Уходили из рощи вместе. Шли рядышком. Один — мужчина крупный, в самой поре, широкоплечий, с походкой твердой. Другой — меньше ростом, ссутулившийся раньше времени, старался поспеть за первым и чаще, чем обычно, опирался на палку. Он о чем-то говорил, показывал в сторону рукой и часто подправлял на голове всклокоченную старую шапчонку.
А в роще хозяйничало солнце, высвечивая на земле золотые дорожки, перебирая теплыми руками ветви берез, обихаживая до сахарной белизны их корявые стволы. И только когда долетал сюда протяжный крик паровоза, уводившего новый эшелон, березы едва приметно вздрагивали, словно от внезапного озноба. А потом опять затихали.
Над приютившимися под кронами могилами струился изумрудный свет.
9 .
Осень наведалась ранними дождями.
Купавинцы крепко запоздали с сенокосом. Но не успели косари перевернуть первые валки, как мелкий дождик-сеянец прибил их к земле. Хотели переждать его в шалашах, да не тут-то было. Не прошло и суток, как зловредная мокреть проникла и в шалаши, выжила из них людей. Облегчая подступившую злость проклятьями, косари взялись за литовки. Валили траву с обреченной остервенелостью, так что от мокрых рубах валил пар. Неделю изводил душу муторный дождь. Потом выглянуло умытое солнышко, сразу припекло, словно хотело наверстать упущенное. Уже после полудня валки подсохли. Трава хоть и потвердела, но оставалась зеленой, даже духа не потеряла. Ближе к вечеру вышли ворошить.
И сразу охватила забота: внизу под валками стояли лужи, а сено подернулось желтоватым налетом.
«Почернеет… Как пить дать, почернеет!» — думали про себя и боялись сказать вслух.
Сено не удалось.
А что поделаешь? Погода, она как дурная лошадь: в котором месте понесет — не угадаешь, а когда уж понесла, так не остановишь.
Шабашили без веселья, перед дорогой с полдня захлопотали с приготовлением последнего обеда.
Но невзначай развеселил всех Степан Лямин. Его еще раньше отправили верхом на ближнюю выселку за молоком. Проезжая низкими лугами, Степан приметил журавлей, сумел, скрываясь за копнами, подъехать к ним поближе, а потом хлестанул свою Коурую изо всей силы: