Афонин крест
Шрифт:
Но выпадало и другое: на станцию вдруг влетал торопливый эшелон. Останавливался на несколько минут, словно переводил дыхание, и, тревожно взревев гудком свежего паровоза, приемисто набирал скорость, оставляя на перроне зачарованно распахнутые ребячьи глаза и рты.
— Ребя! Заметили, шашки-то какие! — с придыхом нарушал тишину первый.
— Чуть не до земли! Во — сила!
— А кони!..
— И все ремни блестят!
Когда же видели зачехленные пушки, а то и просто счетверенные пулеметы, уставившиеся вверх над крышами тормозных площадок, немели надолго, провожая грозную силу взглядом до самого горизонта.
А-потом
Даже про Афоню забыла ребятня. А он все по-прежнему сидел днями на приступе своей сторожки. Только не появлялось уже перед ним ни табуретки, ни чайника. Лишь сиротливо стоял чурбачок для случайного гостя. Да и прежних Афониных бесед уже никто не слышал. К нему по привычке изредка заходили некоторые мужики, неторопливо скручивали цигарки, со вздохом докладывали новости:
— Помнишь, к дедушке Стукову за месяц перед войной сын приезжал из Брест-Литовска? Командир?
— Как не помнить? — отзывался Афоня.
— Ну-к, вот. Говорил он вроде, что у этого Гитлера давно уж камень-то в кармане лежал. Видели, значит… Теперь вот по книжечкам кормиться зачали. Кабы не надолго…
— Кабы не надолго, — с той же озабоченностью соглашался Афоня. — Но силу собирать надо.
— И так не мешкают. Вон, что прет, — кивал собеседник на станцию. — Ребята здоровые едут, управятся!
— Знамо дело, — серьезно поддерживал Афоня. — А все одно жалко молодых-то. Смерть, она для всех смерть, хоть и примут ее в праведном бою со светлой душой…
Беды по-настоящему пока никто не чувствовал. Мужики все еще всерьез обсуждали временное отступление, уверенно назначая скорые сроки победы. Новобранцы оглушали привокзальный сквер плясом да песнями, принародно тискали и целовали вспухших от слез невест. И только по второму месяцу, когда мобилизация, считая и добровольцев, увела на фронт половину женатых и детных мужиков, станция притихла. А в сентябре услышали и первый вдовий вой: пришла похоронка.
Война доходила до Купавиной по-своему. В заросший полынью, давно заброшенный деповский тупик, где стояло несколько ободранных потушенных паровозов, затолкнули воинский эшелон. Через сутки он оброс лестницами-времянками, поленницами дров, сложенных на тормозных площадках и под вагонами, задымил железными трубами. С открытых платформ сошли гусеничные тракторы, с грохотом сползли с невысокой насыпи и врезались прямо в картофельные огороды за станцией, разворачивая все. Кинулись вслед за ребятишками бабы, не зная, то ли реветь, то ли ругаться. Но солдаты объяснили виновато:
— Путей добавляем, тетеньки. Мала ваша станция для военной дороги. Надо…
— А картошка-то?..
— Другой овощ требуется Гитлеру, — отговаривались солдаты. — А вы тут уж как-нибудь…
Не прошло и месяца, как тяжелые эшелоны пошли на новые пути, а к перрону все чаще стали подтягиваться санитарные, с заклеенными крест-накрест окнами, словно и сами были ранеными. В тамбурах появлялись усталые санитарки. Спрашивали: далеко ли до Омска, Новосибирска, Читы, — и озабоченные безмолвно исчезали за дверями.
Иногда к ним успевали подбежать женщины, приехавшие в Купавину из деревень на целый день. Они бросались от вагона к вагону и, срываясь на крик, спрашивали:
— Федора Голощапова нету у вас, родимые?
— А Николая Слезина?
— Нету, тетеньки.
И бабы, захлебываясь слезами, шли рядом с отправляющимся
Афоня стоял в стороне, задумчиво провожая составы, и старался постичь войну. В доброе время все население Купавиной легонько бы уселось в один пассажирский поезд. А теперь вот такие переполненные поезда идут друг за дружкой по разным дорогам.
Какая же она там, война? Сколько же берет она насовсем и сколько калечит?
И не мог представить.
Прошел сентябрь. Солнце по-прежнему дарило светом, но все чаще набегал холодный ветерок, а ночью коченела под седым инеем земля. Школьные заботы призвали старших Афониных друзей к своим делам, а других — помельче — матери заперли по домам, чтобы через обманную погоду не подхватили сопливую хворь. После работы и в выходные купавинцы спешили управиться на огородах, перебрать и опустить в ямы картошку, насолить капусты, запасти топлива, загодя вывезти сено.
Только делалось это все торопливо, без веселья и радости, которые в прошлые годы и соседей мирили, и скрашивали осень. Ни песен, ни шуток, ни гулянок с устатку.
А осень, одаренная бабьим летом, увернувшаяся от затяжного ненастья, щедро расправляла свой разноцветный наряд. Первыми вспыхнули фальшивой позолотой осинники. Но бойкий ветер живо распознал их ненадежную красоту, в неделю сорвал большой некрепкий лист и разнес его по ближайшим парам на утеху зайцам.
Дольше месяца бушевала осень. Но под северным ветром дрогнула однажды золотая кольчуга веселых березников. Всему свой черед. Не прошло и недели, как облетели березы. На утеху дикому ветру остался на дорогах лишь соломенный мусор, пока холодные дожди не прибили и его, не смешали с грязью колесами телег да конскими копытами. И тогда неугомонный ветер заметался над людским жильем, озоруя ночами по печным трубам, то ухая филином, то мяукая по-кошачьи.
После такой-то осенней ночи, когда купавинцы вышли из домов навстречу морозному утреннику, они и увидели на станционной площади беженцев. Сразу бросилось в глаза, что среди них не было мужчин, если не брать в счет несколько стариков. Только женщины и дети. Тихие и скорбные, сидели они на своих узлах и чемоданах, надев на себя всю одежду, какая у них имелась.
Ночной эшелон высадил их, и они, не смея нарушить покой людей, промерзшие, измученные, покорно ждали своей судьбы.
И враз всколыхнулась Купавина. Не дожидаясь казенного распоряжения, купавинские бабы за час распорядились по-своему: не спрашивая хозяев, разобрали их пожитки, растащили беженок с ребятишками по своим домам, хоть и не чаяли, что с ними делать. Знали: первым делом людям надо тепло.
Через два-три дня все утряслось. Но никто не почувствовал облегчения. С беженцами в дома опять заглянула война. Редких из них обошла в дороге беда: у кого-то при бомбежке убило ребенка, кто-то получил увечье, кто-то потерял родных, а кто и остался в чем есть, в чужом краю это казалось не лучше смерти. И самое тяжкое — ребятишки, которых дорога сделала сиротами.
Станционные, не умея поставить себя на чужое место, немели от их рассказов:
— Вот она какая есть, война-то!.. — вздыхали, когда отходили от страха.