Афонин крест
Шрифт:
Тихо стало в избе.
Умирали соседи, но особливо жалко было ребятишек: они уходили из жизни беспомощно.
Лег в те поры Афоня на холодную кровать в пустой избе и решил умереть.
Сколько дней лежал — не знает.
Но вот прилетел на порог открытой двери скворец. Громко чвыркнул, ударил крепким клювом по зерну, застрявшему в щели.
И увидел его Афоня.
Весну увидел. Й захотелось ему жить. Поднялся, по стене добрался до двери, вылез из избы.
Лежал на крылечке, пригретом солнцем, и смотрел в небо. А там, в высокой бездне,
На срубе колодца сиротливо стояла деревянная бадья. Долго смотрел на нее, потом поднялся, шатаясь, дошел до нее, опустил в колодец. Едва вытащил наверх, расплескал почти половину. Глотнул воды…
А потом отвязал бадью от веревки, вышел с ней на деревенскую улицу. Опираясь на палку, двинулся на пашню. Идти становилось все труднее, лапти облепила жирная земля.
И тут силы оставили совсем. Долго лежал на земле, пока холод не проник до костей, не схватил железным кольцом поясницу. Пополз, потеряв всякое представление о времени. Тащил за собой бадью. Наконец наткнулся на сусличью норку…
Вылил воду в нору и затих. Голова кружилась так, что глаза застилала белая пелена, в которой растворялись и бадья, и сусличья нора… Но увидел все-таки, как из норы едва-едва, без всякой боязни, выполз суслик. Выполз и лег прямо против Афони. Суслик был хилым до крайности, видно, голод не пощадил и его, сил хватило только на то, чтобы спастись от воды.
Так и лежали они друг против друга: человек и маленький зверек, оба голодные, оба бессильные. Афоня с дрожью в руке поднял палку, изо всей силы ударил ею и промахнулся. Хотел ударить еще, но второй раз палку поднять не мог.
Тогда он заплакал. Плакал, как ребенок, не стыдясь слез.
— Что же ты, а? — корил вслух суслика и тянул к нему руки, а тот каждый раз отползал от него, словно дразнил.
Достал его все-таки, но потерял сознание.
Очнулся вечером,от холода. Прихватив зверька, добрался до дома, развел в давно нетопленной печи огонь, сварил.
С того суслика и зачал жить снова, да и то с костылями: простудился на пашне, и ноги отнялись. Бродил по деревне. Через каждую избу одна-две стояли пустые, вымерли люди.
На кладбище долго стоял над могилой матери. Винил только себя. Жалел, что послушался мать. Надо было зарезать корову, тогда продержались бы мясом, да и в городе променять на хлеб можно было.
Ноги постепенно отходили. Через месяц бросил костыли, научился обходиться палкой. Только кровоточила душа. Не мог спать в собственной избе, не мог смотреть на конюшню.
Выстирал единственную смену белья да рубаху, увязал все в материну старую косынку и, попрощавшись с деревней, пошел пешком до ближайшей станции за сорок пять верст. Подал в кассу все деньги, которые имел, и попросил:
— Докуда хватит денег, туда и давайте билет, лучше — в Сибирь.
Но до самой Сибири не хватило. Приехал в Купавину.
…Преодолев воспоминания, Афоня оттолкнулся от оградки, переложил сумку в другую руку и пошагал дальше, радуясь, что барак уже близко.
При появлении Афони садыковские ребятишки без приглашения торопливо слезли с печки и уселись за стол. Альфия виновато приняла сверток, покрикивая на детвору, разделила еду и села в сторонке.
Афоня глядел на ребятишек: старший — Гялимзян ел, стараясь не торопиться; младшие жевали кое-как, глотая, вытягивали шеи. Мать наговаривала им по-татарски, чтобы не спешили, но они не слушали.
Афоня думал свое: выживут ребятишки. Целых пять душ выживет. А про Галимзяна еще отдельно думал:
«Этот обязательно в отца пойдет, ездить будет. Пусть хоть и не на кобыле…»
И вздохнул украдкой: счастливый все-таки мужик был Нагуман Садыков, вон какой приплод оставил после себя. Верил — выживут его ребятишки, коли он свой хлеб им отдавал. Выживут.
Попрощавшись с Садыковым, долго стоял на улице возле барака.
Совсем стемнело, и, как всегда, темнота принесла умиротворяющую тишину. Пока добирался до Петруся, несколько раз приваливался то к забору, то к стенам домов. Петрусь встретил его на пороге:
— Вам плохо?
— Нет. Пристал маленько… — едва проговорил Афоня и опустился на табуретку. — Возьми-ка, сынок, в сумке вон тот сверток.
Но Петрусь не шевельнулся, и тогда Афоня через силу взбодрил себя:
— Тепло сегодня у тебя, хорошо… А сверток-то возьми, некогда мне.
Как одолел дорогу до ляминского домишка и сам удивлялся. Степана, как всегда, дома не было. Девчонки враз загалдели, увидев его, но Анисья не допустила их до Афони, сама кинулась к нему, усадила на лавку, потом подала в кружке кипятку.
— Мне идти надо, — проговорил он тихо. — Сумку-то с посудой завтра затащи ко мне.
— Да что ты! Я сейчас провожу тебя. Захворал ведь ты.
Не ожидая, пока девчонки покончат с едой, она накинула на себя пальтишко и помогла Афоне встать. Он молча повиновался.
На улице, приостановившись, сказал:
— Весна-то нонче какая духовитая идет. К доброму лету. К урожаю.
Анисья не торопила его.
— Тает, что ли? — спросил ее Афоня.
— Да нет, вроде. Подмерзло.
— А я думал, валенки-то у меня намокли, — удивился он. — Больно тяжелые.
— Ничего. Айда с богом, дойдем помаленьку, — говорила она непривычно ласково, и Афоня подумал удивленно, что бабы все-таки существа двудонные. А то почто бы женилися на них, будь они только злые.
В сторожке Анисья хотела снять с него валенки, но он твердо отказался:
— Дежурить еще мне. Ты лучше в печку мою подбрось щепы, возле порога она.
Анисья торопливо исполнила просьбу, но не уходила. Тогда он сам напомнил ей: