Африканская ферма
Шрифт:
Мальчик шагал не оборачиваясь.
Бонапарт остановился, подождал, пока его фигура не скроется за углом сарая, и тоже выскользнул в темноту. Он спрятался за угол, так чтобы видеть дверь сарая и дома. Бонапарт не сомневался, что мальчик пошел звать хозяйку, и у него зуб на зуб не попадал от страха. Вглядываясь в кромешную тьму, он рисовал себе картины одна другой страшней. А вдруг на него нападет змея либо какая-нибудь другая ужасная тварь, а вдруг, упаси бог, из могил восстанут мертвецы… Нет, нет, он ни за что не останется один в этой темноте. Прошел целый час, но не было слышно ничьих шагов.
Немного успокоясь,
Вальдо спал между сиденьями крытого фургона. Рано утром, часа в четыре, его разбудило чье-то прикосновение. Приподнявшись, он увидел в окошке фургона Бонапарта Бленкинса. Тот стоял со свечой в руке.
— Я собираюсь в путь, мой дорогой мальчик, поэтому встал пораньше, пока не проснулись мои враги. Но я не мог уйти, не попрощавшись с тобой, — прошептал он.
Вальдо смотрел на него в упор.
— Всегда буду с любовью вспоминать тебя, — продолжал Бонапарт. — Там у тебя осталась старая шляпа. Если бы ты подарил мне ее на добрую память…
— Возьмите, — сказал Вальдо.
— Я знал, что ты так и скажешь, поэтому захватил ее с собой, — молвил Бонапарт Бленкинс, водружая шляпу на голову. — Да благословит тебя бог, мой милый. А нет ли у тебя нескольких шиллингов, какой-нибудь мелочишки?
— В разбитом горшке лежат два шиллинга. Возьмите.
— Да пребудет на тебе вечно благословение божие, дитя мое, — тихо проговорил Бонапарт. — Да наставит он тебя и спасет. Дай мне руку на прощание.
Вальдо скрестил руки на груди и лег на пол фургона.
— Прощай же! — сказал Бонапарт. — Да пребудет на тебе благословение бога моего и бога отца моего отныне и во веки веков.
С этими словами он отправился прочь, унося с собой свечу.
Лежа в фургоне, мальчик слышал осторожные шаги возле сарая, затем шаги стали удаляться в сторону дороги, становясь все глуше и глуше, пока не затихли совсем. И с тех пор никто больше не слышал шагов Бонапарта Бленкинса на старой ферме.
Часть вторая
И все это было как скверная шутка. И не известно, зачем было жить и трудиться. Страдания, дни дней множат страдания, — и все суета?
Глава I. Бытие
***
Вальдо лежал на песке лицом вниз. С тех пор, как он стенал, взывая к богу, запертый в темном сарае, прошло три года.
Сказано: и будет тот свет, и не отмеряется там время на месяцы и на годы. Но ведь и на этом свете то же самое. У духовной жизни и здесь свои времена года, свое летосчисление, не занесенное ни в какие календари, и бытие наше делится на периоды, не исчисляющиеся годами и месяцами. Они, эти периоды, отделены друг от друга с такой же четкостью, как и годы, определяемые вращением нашей планеты.
Чужому глазу такие отрезки в жизни человека не заметны, но каждый, оглядываясь на свое прошлое, видит, что жизнь его делится на этапы, границы же между ними — душевные потрясения.
Как нет двух одинаковых
I
Младенчество. Из смутной дали полузабытых воспоминаний выплывают поразительно ясные, не связанные между собой, но ярко выписанные, точно живые, картины, неистребимо врезавшиеся в память. Стирается многое из того, что было в более поздние годы, а эти картины детства запечатлеваются навечно.
Ласковый летний вечер. Мы сидим на ступеньках крыльца. Во рту у нас все еще вкус хлеба и молока, и красный солнечный закат купается в тазу с водой…
Или темная-темная ночь. Мы просыпаемся от страха. Нам чудится, будто в комнате некое чудовищно громадное существо; соскочив с постели, мы бросаемся искать защиты, и кто-то сильный утешает, успокаивает нас…
В нашей душе продолжает жить воспоминание о чувстве гордости, с которым, сидя высоко на чьих-то плечах, мы ездили смотреть маленьких поросят с завитками хвостов и крошечными рыльцами… Тогда мы еще не знали, как они появляются на свет. Или воспоминание о первом съеденном апельсине; или же воспоминание о том, как однажды утром мы побежали собирать капли росы и никак не могли схватить их, только пальцы становились мокрыми. Как мы ревели тогда, надув губы! А какое беспредельное отчаяние охватывало нас, когда нам случалось заблудиться где-то за краалями, и мы уже не видели своего родного дома!..
Но всегда есть одна картина, врезавшаяся в память ярче всех других воспоминаний.
Гроза! Вся земля, сколько хватает глаз, покрыта белыми градинами. Но вот тучи расходятся и над головой снова разливается бескрайняя голубизна неба, а вдалеке повисает над белой землей радуга.
Мы стоим на подоконнике, овеваемые ласковой свежестью. И вдруг нами овладевает какое-то смутное, невыразимое в словах томление, какое-то непонятное желание. Мы еще так малы, что голова едва достает до четвертого снизу стекла оконной рамы. Мы смотрим на белую землю, и на радугу, и на голубое небо и жадно, томительно жаждем чего-то. И плачем так горько, словно у нас разбито сердце. И когда нас снимают с подоконника, мы не можем объяснить причину слез, но тут же успокаиваемся и бежим к своим игрушкам.
Нам год.
II
Но вот разрозненные еще картинки соединяются в единую цепочку. Нами еще управляет зримый мир, но духовное, умственное начало уже вступает в свои права.
В темную ночь, когда нам становится страшно, мы молимся, зажмурив глаза, мы давим пальцами на веки, и в глазах у нас начинают мелькать темные тени; мы уверены, что это — наши ангелы-хранители; мы видим, как они обходят нашу кроватку. И это так утешительно.
Днем нас учат чтению, и мы расстраиваемся, потому что никак не можем взять в толк, отчего з-н-а-л должно означать «знал», а п-с-а-л-о-м — «псалом». А нам говорят, оттого, что так должно быть. Такое объяснение нас не удовлетворяет, и учение становится нам в тягость; куда лучше строить домики из камешков, мы строим их в свое удовольствие, всегда знаем зачем.