«Ага!» и его секреты
Шрифт:
Он подписался: «Д. И. Менделеев». И поставил дату 17 февраля 1869 года.
С полотна смотрел мужчина с крупными чертами лица и уверенным, твердым взглядом. И в то же время какая-то неуловимая мягкость в глазах, а может быть, в округлых линиях лица невольно привлекала внимание, заставляла вглядываться. А присмотревшись, вы видели морщинки усталости у глаз вопреки молодцеватой выправке, добродушно открытый взгляд, легкую смешинку, спрятавшуюся где-то в уголках век, — то, что в первый раз скользнуло мимо… Несомненно, тут чувствовалась рука мастера,
Он вгляделся в узорчатую подпись: Орест Кипренский… Этот новичок из Петербурга? Может ли быть? Он готов поручиться, что портрет принадлежит… Он чуть было не произнес вслух.
Ну хорошо, может, он, президент Неаполитанской академии художеств, перестал что-либо понимать в живописи. Тогда пусть скажут остальные члены жюри. Он так и спросит их: как по-вашему, кто написал этот портрет? И наверняка мнение будет единодушным.
Мнения неожиданно разделились.
— Бесспорно, Рубенс, но где вы взяли этот неизвестный портрет?
— Пожалуй, Ван-Дейк… Ранний…
— А мне думается, Рембрандт. Эта блестящая техника…
Президент Николини был доволен. Он тоже склонялся к Рубенсу. Мог ли он, итальянец, знаток искусства, не узнать этот теплый коричневый тон, это безукоризненное мастерство… Нет, он бы с закрытыми глазами узнал работу своего соотечественника. И зачем понадобилось этому иностранцу выдавать такой шедевр за свое произведение? На что он рассчитывал: что здесь сидят невежды и не заметят подлого обмана? Какая наглость! Вот он вызовет этого самозванца…
…Перед президентом Неаполитанской академии художеств стоял молодой, слишком молодой, и, пожалуй, слишком красивый, и, уж конечно, больше, чем следовало, самоуверенный человек. И он еще смеет улыбаться…
Николини задохнулся от гнева, но, сдержавшись, холодно объяснил господину Кипренскому, что представленная им работа не может быть выставлена в залах академии, так как, по мнению уважаемых членов жюри, принадлежит не ему.
Улыбка медленно сползла с лица юноши.
— Что вы хотите этим сказать?
— Именно то, что сказал: вы представили не свою работу.
Удивление Кипренского сменилось растерянностью. «Что, уважаемый, не ожидали?» — молча злорадствовал Николини. Благородное негодование переполняло его. Он решительно повернулся к молодому художнику: подумать только, тот опять улыбается.
— Вы напрасно смеетесь, господин Кипренский. Дело серьезнее, чем вам кажется… Соблаговолите ответить, как попал к вам портрет нашего прославленного соотечественника?
Вы имеете в виду…
— Да, да, речь идет о Рубенсе или… Ван-Дейке, хотя я стою на первом. Во всяком случае, картина не могла быть написана художником XIX века, об этом свидетельствуют и техника, и цветовое решение, и композиция. Словом, это мнение знатоков живописи, а не каких-нибудь профанов.
— Но это портрет… моего приемного отца. И работа была уже выставлена в Петербурге… Вы можете справиться по каталогу.
Оставив президента переваривать ошеломляющую новость, Кипренский вышел на улицу. Яркая синева неба, густой и в то же время прозрачный воздух, серебряные на солнце фонтаны, пестрая толпа… Он с удовольствием впитывал краски и запахи южного города. Он приехал, чтобы покорить его, как покорил Петербург. Может быть, это слишком громко сказано, хотя, что делать, ему так нравится быть знаменитым… Но даже в самых тщеславных мечтах он не залетал так высоко, как, сам того не желая, поднял его Николини. Рубенс… Часами простаивал Кипренский перед его холстами, пытаясь разгадать, в чем неотразимая сила великого итальянца. Как постичь тайну его мастерства, эту пленительную легкость кисти, которая словно бы и не касалась холста?
Он, которого считала баловнем судьбы, чей карандаш иначе не называли, как «волшебным», чувствовал себя неумелым новичком перед полотнами Рубенса. Нет, положительно президент польстил ему.
А ведь портрет отца — первая его большая работа, он написал его, еще учась в академии. Фактически проба сил. Тогда он не был знаком ни с Крыловым, ни с Батюшковым, ни с Пушкиным, ни с Гнедичем, ни с Вяземским, ни с Жуковским, ни с легендарным Денисом Давыдовым или декабристом Муравьевым, портреты которых написал, окончив академию и с головой окунувшись в светскую жизнь. Он был молод, красив, работа давалась ему без труда, и потому легкомыслие не покидало его. Он был принят во дворце.
Принцесса Екатерина в отличие от своего отца, интересовавшегося главным образом военной наукой, увлекалась литературой, искусством. Ее загородный дворец стал чем-то вроде литературного клуба, тут бывали почти все петербургские знаменитости. Живой, впечатлительный Кипренский перезнакомился здесь со многими выдающимися людьми. Он не был усидчив, бог знает когда успевал рисовать. Казалось, кроме танцев, красивых женщин, дружеских вечеринок, его ничто и не интересовало.
Успех сам давался ему в руки. Его портреты поражали психологической глубиной, совершенной техникой, а легкость, с какой он их создавал, казалась необъяснимой. Ему заказали свои портреты великие князья. Весь Петербург говорил о его «волшебной кисти», даже в Европе прослышали о новом российском гении.
Он смеялся, если спрашивали, когда он успевает работать. Разве он работает? Он словно бы играет кистью.
Но ведь бывает, что дело не ладится, что-то не выходит, как было задумано, никак не подберет нужную краску, наконец, просто нет настроения писать? Нет, он этого не знает. Его руки безотказно переносят на холст то, что так жадно впитывают глаза. Он не знает сомнений, неудач. Все его картины написаны «на одном дыхании». И если он и не спит порой по ночам, то от избытка, а не от недостатка сил.
Вдохновение? Что же, если эта праздничная приподнятость, если слезы от переполняющих впечатлений, обжигающее волнение от сознания своего могущества над красками, эта внутренняя дрожь торжества и есть вдохновение, значит оно не покидает его ни на минуту.
Другие ждали этих благословенных минут неделями, месяцами. И более талантливые, чем он, жадно ловили считанные мгновенья этой неизвестно почему снизошедшей удачи. А многие, так и не дождавшись «божественного откровения», трудились в мастерской от зари до зари. Кипренский ничего не ждал. Шли недели, месяцы, годы, а вдохновенье все так же послушно водило его кистью по холстам. Казалось, ему нет конца, невозможно представить эту свободную, легкую кисть слабой, неуверенной, ошибающейся.