Академия. Вторая трилогия
Шрифт:
— Не то, что мадам дю Шатле?
Вольтер в раздражении побарабанил пальцами по крышке стола — прекрасного стола орехового дерева, который, как он вдруг вспомнил, подарила ему когда-то мадам дю Шатле… Только вот… как, интересно, этот стол попал в столь непривлекательное место? Неужто в самом деле стол выудили из его собственных воспоминаний?
— Да, она предала меня. Но она жестоко поплатилась за предательство.
Ученый удивленно приподнял брови.
— Ты имеешь в виду — предала тебя с тем молоденьким офицером? От которого она забеременела?
— Замужней женщине сорока трех
— Ты страшно разозлился, когда она рассказала, — вполне понятная и естественная реакция, хотя от этого не легче. Однако ж ты ее не бросил и оставался с нею даже во время родов.
Вольтер разволновался. Воспоминания, горькие, темные воспоминания потекли, словно черные воды подземной реки. Он очень беспокоился о том, как пройдут роды, — но она родила на удивление легко. И спустя девять дней самая необыкновенная женщина из всех, кого он когда-либо знал, умерла. Умерла от родильной горячки. Никто — даже его племянница, и домоправительница, и предыдущая любовница, мадам Дени, которая впоследствии приняла на себя заботы о нем, — даже она не смогла полностью заменить маркизу дю Шатле… Вольтер горевал о ней до тех пор, пока… (он долго отгонял от себя эту мысль, старался об этом не думать, но…) пока не умер.
Вольтер надул щеки, выдохнул и быстро ответил:
— Она убеждала меня, что совершенно неразумно запрещать «женщине, высокого происхождения и не обделенной талантами» пользоваться теми же правами, которыми обладаю я сам. Особенно она допекала меня, когда я несколько месяцев не мог заниматься с ней любовью. Права, которыми обладают мужчины, должны принадлежать и женщинам — женщинам благородного происхождения, настоящим аристократкам. И я позволял ей убеждать меня… она уговаривала так мягко, так рассудительно.
— Ах! — выдохнул ученый, и на лице его появилось загадочное выражение.
Вольтер потер лоб рукой, стараясь отогнать печальные воспоминания.
— Она была исключением изо всех возможных правил. Она понимала Ньютона и Локка. Она понимала любое слово, которое я написал. Она понимала меня…
— А почему ты не занимался с ней любовью? Был слишком занят своими оргиями?
— Любезнейший, мое пристрастие к подобного рода массовым развлечениям весьма преувеличено. Действительно, как-то раз, в юности, я принял приглашение на такое празднество плотских наслаждений. И так замечательно там себя проявил, что меня с удовольствием приглашали еще и еще.
— И ты принимал эти приглашения? — поинтересовался ученый.
— Конечно же, нет! Кто пошел на такое один раз — тот философ. Кто сделал это дважды — уже извращенец.
— Чего я никак не могу понять, так это почему ты, человек с богатым жизненным опытом, так упорно хочешь снова увидеть Деву?
— Она страстная и умеет увлечь за собой… — сказал Вольтер. Перед его мысленным взором, как живой, встал образ Жанны. — Она такая храбрая и так искренне предана тому, во что верит.
— Но тебе самому были свойственны эти же качества, и в не меньшей мере, чем ей.
Вольтер топнул ногой, но пол оказался слишком податливым и заглушил все звуки.
— Почему ты все время говоришь обо мне в прошедшем времени?
— Прошу прошения.
— Что у меня есть — так это сильный характер. Не путай, пожалуйста, страстность и характер — хотя и то, и другое связано с нервами. Страстность — порождение движений души и сердца, а не просто результат механических перемещений телесных жидкостей.
— Ты веришь, что у человека есть душа?
— В сущности, да, конечно. Дева всем сердцем поверила в свои видения — несмотря на то, что ее не одобряли ни церковь, ни светская власть. Дева с ее приверженностью видениям не была запятнана испорченностью, извращенностью — в отличие от меня. На самом деле она — первая истинная протестантка. Я, признаюсь, долгое время отдавал предпочтение протестантам перед папистскими абсолютистами — пока не поселился в Женеве и собственными глазами не увидел, что свое повсюду превозносимое презрение к мирским удовольствиям они на самом деле соблюдают ничуть не строже, чем те же паписты, которых они так поносят. Одни только квакеры не занимаются втихаря тем, что осуждают публично. Как это ни прискорбно — но сотня истинно верующих не спасет миллионы лицемерных ханжей!
Губы ученого изогнулись в кривой ухмылке, весь его вид выражал недоверие.
— Жанна отреклась, уступила, испугавшись их угроз.
— Но ведь они держали ее на кладбище! — не сдерживая раздражения, воскликнул Вольтер. — И все время изводили бедную доверчивую девочку ужасами смерти и адских мук! Проклятые ослиные задницы, вот они кто! Застращали храбрейшую женщину Франции, женщину, которую должны были всячески чтить и уважать. Мерзкие ханжи! Лицемеры! Они не могут без мучеников — точно так же как пиявки не могут обойтись без крови. Они жиреют на человеческом самопожертвовании — только если жертвует собой кто-то другой.
— Все, что нам об этом известно, — это твое мнение и мнение Жанны. Никаких иных исторических сведений о столь отдаленном периоде у нас просто не сохранилось. Однако теперь мы гораздо больше знаем о людях…
— Это тебе так кажется, — язвительно заметил Вольтер и, чтобы немного успокоиться, принял понюшку табаку. — Негодяев губит все самое худшее, что в них заложено, а героев — самое лучшее, что в них есть. Они играли на ее честности и храбрости, как хотели, — лицемерные свиньи, которым попала в лапы скрипка.
— Да ты, похоже, ее защищаешь? — Ученый все так же издевательски ухмылялся. — А в той поэме, которую ты когда-то о ней написал, — просто удивительно, как иные люди ухитряются запоминать свои собственные произведения, да еще и цитируют их потом по памяти! — в этой поэме ты изобразил ее как грязную кабацкую шлюшку, гораздо старше, чем она была на самом деле, бессовестно врущую про свои так называемые «голоса», суеверную, но практичную дурочку. И самым страшным врагом ее чистоте и целомудрию — которые она собиралась защищать — оказался, кажется, осел? Да, да — осел с крыльями! Вольтер улыбнулся.