Акционерное общество женщин
Шрифт:
Таня пилила Андрея за поздние возвращения с работы, за то, что он опять напился, когда падающий от усталости и потребленного на неизбежной поздней рабочей «терке» вискаря, придя домой, не сразу мог выудить из пачки сигарету и просил сварить ему кофе покрепче. По выходным устраивала истерики за принесенную в жертву мужу жизнь, а по будням – за то, что он опять после обеда не ответил ни на один из ее восьми звонков…
Она рыдала, говоря, что по вине Андрея лишилась работы, что лучше бы тот сидел дома, а она бы работала, забыв, что ушла с должности с окладом в шестьдесят тысяч рублей. Утрата чувства реальности прогрессировала быстрее болезни Альцгеймера.
Андрей
Танька вбила себе в голову, что тренер страдает по ней и отдаться чувству ему мешает лишь разница в их социальном статусе. Она ненавидела тренера за вероломство, заставая его с масляными глазами в обществе другой его подопечной, двадцатилетней нимфы.
Таня уверяла себя, что тренер клеится к нимфе только ради того, чтобы причинить боль недоступной Тане. Она кляла подлеца-тренера с утра до вечера, но скоро сообразила, что это в корне неверно: в это время в доме нет слушателей. Куда удобнее проклинать подлеца с вечера до утра.
По ночам она рассказывала мужу, как плохо подлец ее тренирует, да еще рожу кривит при этом. За ее же деньги! А Андрею плевать на собственную жену, иначе он давно бы велел руководству клуба уволить этого хама. Андрей приходил с работы вымотанный, слушать ночные причитания ему было совсем не прикладно, и он то и дело стал жену затыкать и посылать куда подальше.
От обилия сыпавшихся на нее несчастий Таня стала прикладываться к бутылке… Когда Катя в середине своей лондонской жизни приехала к Андрею и Тане на дачу, ей предстала удручающая картина. Таня напивалась за обедом уже за супом, закатывала скандал, роняя слезы в шашлык, а потом от усталости отправлялась спать. Спала долго, выходила вечером с чувством смутного стыда за дневной дебош и с потребностью залить его алкоголем, бродила по дому, пытаясь отыскать спиртное, которое Андрей прятал от нее.
Когда же Катька уезжала, а Андрей отправлялся спать, Танька с облегчением от отсутствия посторонних глаз приходила в спальню для полнометражной ночной истерики. Однажды после очередного воскресного застолья, завершившегося как обычно скандалом, рыданиями и последующим отходом ко сну, Андрей, сидя с Катькой на террасе, произнес: «Она просто не выдержала испытания праздностью и деньгами…»
Были в мужском клубе, столь же виртуальном, как и женский, и относительно молодые члены. Платон Баронов, например, к сорока трем прочно забыл о своей первой жене, с которой развелся в тридцать. Забыл он и о сыне, которому было под двадцать. Яхты, кокс и молодые девочки, одна другой красивее, одна другой бессловеснее. Ни одна не приживалась дольше года, и в свете смеялись над народной приметой: если у очередной девицы появлялась умопомрачительно дорогая цацка, например платиновое колье от Cartier с желтыми бриллиантами, – это к расставанию… Когда Платону стукнуло сорок, хоровод бессловесных кукол сменился постоянной спутницей, Никой. Платон прожил с ней около трех лет, и все решили, что он остепенился. Но в итоге он выгнал и Нику.
Снова замелькали девочки на яхтах, снова на них ящиками завозился «Dom Perignon», снова появился кокс – как неизбежная уступка сидящим на кокс-шампанских диетах моделям.
Тем не менее Платон был полон самоуважения, не считал потерю Ники очередным провалом его души, не способной ничего и никому дать. Пустота, причем не вызванная жизненными напастями, а, так сказать, имманентно присущая, составляющая естество не только всех его подруг, но и самого Платона, полностью освобождала его от рефлексий, от маеты душевной. Они посещали его разве что с похмелья.
Он устраивал свои вакханалии на яхтах в дискретной малолюдности: лишь партнер, юрист Козленков, с бородкой клинышком, сопровождал его из лиц мужского пола в этих поездках. Баронов повторял: «Я не Прохоров-Куршевельский, перебирающий телок. Мне больше одной бабы не нужно. Просто Ника меня достала своими претензиями».
По возвращении из Мерано в выходные подруги нагрянули к Полине на дачу, чтобы, не отвлекаясь на процедуры и клизмы, довести до ума бизнес-план АОЖ «За Гранью», а главное – пополнить чрезмерно очистившиеся организмы шабли и кофе.
Бизнес-план в результате ночью доделывали Катька с Аленой, зато вечер удался на славу. После двух недель обсуждения меранского паноптикума о женщинах говорить уже было невмоготу, а тут такая новая, неисчерпаемая тема! Неумело приготовленные кошки. Перемыв кости Платону, Андрею, еще полдюжине общих знакомых, не могли не вспомнить о Владе. Талантливого и крайне громкоголосого журналиста знали все.
Влад Кумановский разводился уже с третьей женой. Развод давно приобрел характер перманентного процесса, и столь же перманентной была вечная несчастная любовь Влада. Объекты любви, правда, менялись, но чувства Влада оставались неизменными. Все его дульцинеи были несчастны. Фоном их горя были нелюбимые мужья или творческие муки, или еще что-то, но главное горе состояло в том, что любимый и любящий их всем своим большим и добрым сердцем Влад отказывался избавить их от мук, хотя для этого и требовалась-то самая малость – развестись с третьей женой!
Но Влад вбил себе в голову, что бросить жену, уже занесшую ногу «за грань», – это подлость. Бросить дульцинею – очередную – тоже подлость. Отказать себе в удовольствии от душевных мук – невозможно. Считать, что дульцинея не перенесет разрыва, – упоительно. А сколь упоительно терзать ее и себя рассказами о том, как разрывается его, Влада, душа!
Он отказывался верить, что страдания каждой из дульциней, вызванные неполнотой собственности на Влада, доставляли барышням, возможно, не меньшее упоение возможностью изводить его. Он твердо знал, что искалечил жизнь многим женщинам. Это позволяло ему пребывать в состоянии перманентного несчастья. О том, какой он подлец, Влад рассказывал каждой очередной женщине, в которую он – помимо дульцинеи отчетного периода – влюблялся попутно, в кого на месяц, в кого на неделю, в кого – на одну ночь.
Перманентность жизненной драмы вкупе со страхом перед приближающейся импотенцией сказалась и на журналистском таланте Влада. Талант претерпевал все большие метаморфозы, питаясь отрицанием всех разумных объяснений устройства мира, и Влад изобретал собственные, настолько ошарашивающие своей дикостью, что это вызывало резонанс.
Сценарии – как и дульцинеи – постоянно менялись, но Влад гордился тем, что всегда исходил из примата гуманизма, даже если ради торжества гуманизма очередной сценарий предполагал ковровую бомбардировку трети планеты, поголовный террор сеющих смуту в обществе или всеобщее принудительное воцерковление.