Актовый зал. Выходные данные
Шрифт:
Это колебание, если Франциска правильно понимала, выражалось в изменении политических склонностей смотря по обстоятельствам. Она считала, что колебаний легко избежать, надо лишь воздерживаться от склонностей такого рода. Никаких склонностей, никаких перемен во взглядах, никаких колебаний!
А как только в Вейслебене была создана организация ССНМ, отпала нужда в склонностях; у нее всегда отглаженная синяя блуза, всегда аккуратно уплачены членские взносы, и на картошку она едет без воркотни; Франциска считалась примерным членом Союза немецкой молодежи; когда же на картошке она сделала несколько
Искусство, с которым ей удавалось отражать в фотографиях жизнь молодежи, создало ей репутацию человека правильных убеждений, а уж когда взялась руководить кружком юных фотокоров под громким названием «Новая оптика», то явно созрела для слета молодежи в Берлине, куда ее и делегировали.
Приглашение она получила еще до той жуткой свадьбы, до постыдного отъезда брата, до посещения их семьи следственными органами и до публикации той чудовищной фотографии, но секретарь районной организации ССНМ, у которого Франциска, рассказав ему об этих событиях, спросила, не лучше ли ей остаться дома, отрицательно помотал головой: в ее деле разобрались.
— Нам все ясно, девушка. Разве ты отвечаешь за брата? А если хочешь уехать из наших мест, хочешь в Берлин, вот тебе подходящий случай познакомиться с тамошней обстановкой. Я знаю одного парня в молодежном журнале, напишу ему письмо, захватишь с собой. Но если тебя и на этот раз угораздит щелкнуть какой-нибудь трам-тарарам, храни свои фото получше!
Молодежный журнал не очень привлекал Франциску, и потому она время от времени, сбежав с мероприятий слета, ходила по редакциям газет, которые, однако, как ни благосклонно ее там разглядывали, фоторепортерами все были обеспечены, а тут какая-то провинциальная девица, нет, детка, ничего не выйдет!
Ну что ж, значит, молодежный журнал! Приятель их секретаря — звали его Гельмут — заскочил на минутку в редакцию, как раз когда Франциска его ждала.
— Ну и чудак! — проворчал он, прочитав письмо. — В Берлине слет половины нашего молодого поколения, половину этой половины мне надо проинтервьюировать, а он пишет, чтобы я уделил тебе секундочку. Все, какие есть в эти дни, секундочки заняты. Хочешь, скачи за мной, может, два-три фото сделаешь: пробы все равно нужны… А что ты сделала со своей блузой?
— Как что?
— Ловко сидит, сразу видно, что ты девчонка.
В последующие три дня он все чаще напоминал ей, что она девчонка, недвусмысленно давая понять, что он-то парень, мужчина, молодой, энергичный, работящий, веселый, острый на язык и довольно бесцеремонный. Он добивался интервью, каких хотел, и ее между делом успел обо всем выспросить; скоро он уже знал ее школьные отметки, объем груди, а также имена всех ее теток, понял, что до сих пор никаких «пикантных дел», как он это назвал, у нее не было.
— Надо это поломать, — изрек он, — жаль, в такой запарке у меня, пожалуй, руки не дойдут, а то я подсобил бы.
Каков тон, словно одолжение собирается сделать, подумала Франциска, а ведь, я слышала, мужчина при этом тоже не в обиде. Тут она заметила, что
Они набегались до упаду и рады были, что отшумели веселые праздники троицы вместе с заключительным митингом. Они охрипли, распевая песню о синих знаменах: «В Берлин, в Берлин, знамена синие…»{140} Подходя к Веддингу{141}, неподалеку от нового стадиона имени Вальтера Ульбрихта, уже во французском секторе, они наткнулись на ожесточенный отпор и песне, и синим знаменам, дубинками их выбили обратно за границу сектора, туда, где знамена и песни были у себя дома. По милости дубинок в Веддинге Франциске легче стало подхватывать песни, присоединяться к клятвам, в которых на прощанье вновь и вновь говорилось о юности и мире. В переполненном подвальчике «Беролина» на Алексе они выпили скверного вина и сквозь ночь, не знавшую покоя, пошли к Фридрихштрассе. На Маркс-Энгельсплац две-три сотни ребят еще плясали «Лауренцию» под исполинским портретом Сталина, висевшим высоко в небе на аэростате. Четыре прожектора, установленных на притоках Шпрее, освещали лицо улыбающегося генералиссимуса.
Франциска и деловой Гельмут, смеясь, глазели на танцующих, и тут один из них крикнул:
— Эй, подружка, милый фотограф, сними-ка нас в веселом танце дружбы, вот-то обрадуются в Шмилке!
— Жаль, не могу, — ответила Франциска, — моя вспышка отказала, а здесь света маловато.
Видимо, и другим танцорам очень уж хотелось, чтобы их коленца запечатлели на пленку, и они с восторгом встретили предложение своего вожака:
— Мне спрашивать друзья, не взять ли нам одна лучик у товарища Иосифа Виссарионовича, тогда ведь свету хватит!
— Нет, это не годится, — отказалась Франциска, а Гельмут обнял ее и шепнул:
— Обожди, я попытаюсь.
Если он этого добьется, подумала Франциска и тут же рассердилась на себя за подобное ребячество, так добьется всего — значит, ему все можно! Она подготовила аппарат и ждала, сама не зная, чего ждет и на что надеется. Мне бы впору ромашку обрывать: сбудется, не сбудется, а чего я вообще хочу, хочу или не хочу, ах, дорогие товарищи, уступите нам чуть-чуть от вашего света, ах нет, лучше не уступайте, или нет, ох, я и сама не знаю.
Тут поднялся великий галдеж, ритмические прихлопы загремели вплоть до далекого манежа, мощное «о-о-ох» прокатилось по площади, и песня «Ах, Лауренция, любовь моя!» взметнулась к самому небу, в котором огромный портрет постепенно начал темнеть и наконец совсем пропал, а все четыре луча склонились вниз, и на мощеной площади засиял день.
Значит, решено, подумала Франциска, все четыре, против этого мне не устоять, значит, решено!
Гельмуту едва удалось вырвать ее из дружеских объятий, сотни рук тянулись к ней с адресами в Шмилке, в Шкёлене, в Шлаткове и с деньгами за карточки и за пересылку; Гельмут объявил: