Альбом для марок
Шрифт:
В голодное время отец ворчал на мамину безалаберность:
– Нет чтобы растянуть: ешь, пока есть!
Мама оправдывалась:
– А я чтоб не отсвечивало.
Умер дедушка – от дистрофии. Папа плакал. Хороших отношений у них до конца не получилось. Я знал и спросил:
– Почему ты плачешь?
– На похоронах люди плачут потому, что себя жалко.
К умершим трезвый деятельный отец тотчас терял интерес. Опекал старушек, сослуживиц двадцатых годов. В голод носил им что-то из сада. Мама глумилась:
– Яков к старухам неровно дышит.
А отец сам не ходил и
Согласно удостоверению № 930, 23 февраля 1918 года отец был уволен от военной службы вовсе.
Личная книжка двадцать третьего года кончалась: Снят с учета 12/IX—30 за достижением предельного возраста – сорока лет.
Краснополянский (дом агронома) райвоенкомат 21 июня 1943 года признал его годным к нестроевой службе по ст. 31 гр. 1 – в пятьдесят четыре года. На войну все же не взяли.
Не взяли – по возрасту брата Павла, по болезни – Ивана и Кирилла. Кирилл – дядя Кира – приезжал перед войной в гости с женой и дочкой. Дочка билась о наш небольшой пол и требовала, чтобы масло на хлеб было ромбиком.
– Дрянцо с пыльцой, – за глаза определила мама. И про Кирилла: – Самый чуткий из всех Сергеевых. Только чудной какой-то – рассказывает печальное, а сам все хи-хи да ха-ха.
Теперь Кирилл был в эвакуации в Сарапуле. Строка из его письма: Завел сталинскую корову – козу. На конверте стоял штамп: Проверено военной цензурой.
В Сарапуле он заболел. Бабушка устроила его к Склифосовскому. Андросов его вскрыл и зашил: запущено. В моем дневнике:
ДЯДЯ КИРА УМЕР
27 февраля 1944 г.
Пересидев самое опасное время за городом, в сорок четвертом отец снова в Москве, в Химико-технологическом институте мясной промышленности, с начала сорок шестого – опять в Тимирязевке.
Как все – работал с утра до ночи, на заем вычитали двухмесячный оклад.
Даже все хорошо. В сорок четвертом – медаль За оборону Москвы, в сорок шестом – За доблестный труд в Великой Отечественной войне. С мая сорок девятого – за двадцатипятилетний педагогический стаж – академическая пенсия в 250 рублей. В пятьдесят первом – орден Трудового Красного знамени, в пятьдесят четвертом – медаль ВСХВ.
Размеренно – зимой Капельский, летом Удельная. Видя мое одиночество, папа охотно ходил со мной в кино, в театр – первые мои спектакли Ночь ошибок и Давным-давно в театре Красной армии. Летом на Кузнецком Мосту накупал мне марок побольше, чтобы выдавать в Удельной частями, в несколько приездов – никогда не выдерживал. Когда попадались одинаковые или ненужные, я испытывал чувство мучительной благодарности. Ненужный подарок растравлял очищенным от интереса и стоимости проявлением кровной любви и внимания.
Очень рано, на Фотокоре и довоенных пластинках папа обучил меня фотографии, а году в сорок шестом купил мне в комиссионке ФЭД.
Зимой сорок седьмого мы долго выбирали там же приемник, выбрали замечательный Телефункен.
В сорок восьмом папа возил меня на экскурсию в Ленинград.
Тем же летом он подарил мне велосипед ХВЗ – немецким, трофейным не доверял. Мы ездили в Марьинский мосторг, в электричке за недозволенный провоз заплатили штраф. В Удельной, к моему изумлению, папа сел и поехал. Я учился немало дней, считал столбы и канавы. Боязнь людей, скованность помешали мне загодя выучиться на чужих.
Иногда папа в сердцах называл меня тепличным растением, кисейной барышней. Гнал на улицу – года до сорок шестого не получалось. Учил плавать – кое-как я научился сам. Несколько раз пытался поставить меня на коньки – впустую. Должно быть, в незапамятное время я стукнулся головой: много, много лет я боялся зимы – будет скользко, я упаду. Два сотрясения были – в сорок девятом и пятьдесят первом или втором.
Я подрастал, комната становилась теснее. После войны папа снова начал откладывать на обмен – и попал в декабристы, когда в сорок седьмом десятка стала рублем. Папа не тосковал и снова носил с получки сколько-то на сберкнижку. Остальное лежало дома – известно где и не под замком. Наверно, поэтому сам я ни разу не брал. Когда просил, папа без разговоров давал сколько нужно:
– Без денег человек бездельник.
Мои самостоятельные покупки он поощрял:
– Хорошо. Этой монеты у тебя не было. Это историческая книга.
Обменять тринадцатиметровую комнату так и не удалось. Летом пятьдесят третьего дали семнадцатиметровую в тимирязевском доме – Чапаевский переулок, район Ново-Песчаной. Во вторую комнату въехали соседи, не слишком приятные – мама с ними, естественно, не поладила, ворчала:
– Это он такой тютя. Мог бы всю квартиру отхватить.
Не из-за смерти Сталина, а по возрасту и развитию начались мои политические истерики. Папа – на Ново-Песчаной или на прогулках в Удельной – с терпеливой досадой выслушивал и объяснял:
– Мы же не скрываем, что у нас диктатура. Это царь-дурак виноват, не мог дать ответственное министерство. Только его и просили: дай министерство, ответственное перед Думой… При царе у меня бы свой дом был… Был бы жив Ленин, он не отменил бы НЭП и не устроил коллективизации. Он в завещании написал про Сталина: этот повар может приготовить острое блюдо… Всю интеллигенцию уничтожили. Чудная была интеллигенция… А летом семнадцатого Россия была самая свободная страна в мире. Война идет, а на митингах от всех партий говорят. И газеты выходят какие угодно…
Отец не доверял Голосу и Би-Би-Си. Он считал унизительным в газетах читать между строк. Раз случилось то, что случилось, надо не фордыбачиться, а принимать то, что есть. Сам он принял и перенял послушно и внешне все формы и формулы:
– А еще называется советский человек… а еще комсомолец… А еще член партии…
В конце пятьдесят первого я за столом разглагольствовал об эстонцах: летом втроем мы ездили с дачи на гастроли театра Эстония. В Прибалтике я старался высмотреть альтернативу, а эстонцы пели действительно хорошо. Мама была в восторге: