Александр I
Шрифт:
Ибо если перспектива упреждающего отречения (пока гром не грянул) действительно обдумывалась, то и впрямь имело смысл привести в порядок бумаги, подумать о вскрытии ковчежца в Успенском соборе Кремля и публикации Манифеста, который велено было хранить «вплоть до Моего востребования». [325] Нужно было вступать в осторожные и ни к чему не обязывающие переговоры с будущими участниками торжественного акта отречения. Заочными восприемниками, крестными царя были император римский Иосиф и король прусский Фридрих Великий. Точно так (тем более так!) свидетелями сошествия с трона государя — основателя Священного Союза — должны были бы стать представители всех христианских церквей и стран — участниц Союза. Не с этим ли связано шокирующее, как бы непатриотичное обстоятельство: весной 1825 года о намерении в ближайшем будущем сойти с престола и удалиться в частную жизнь царь сообщает не Сенату, не Совету, а принцу Оранскому? (Хотя ни Совету, ни Сенату сообщать о намерении не следовало бы ни при каких обстоятельствах: такой поворот событий был не в интересах
325
Шильдер. Т. 4. С. 351.
Потому можно — с изрядной долей осторожности — предположить, что с начала 1825 года царь лелеял мысль об акте небывалом, неслыханном в русской истории, вполне притерпевшейся к самозванцам, но не обученной президентству: о добровольном сошествии с трона. О церемониально обставленном «легитимном» событии.
Мариуполь.
Виллие констатирует у Александра полное развитие лихорадочного сильного пароксизма. Тем не менее поспешили в Таганрог: Елизавета ждет.
Разговор с камердинером Анисимовым, незадолго до того убравшим горевшие днем свечи из кабинета государя (примета: смерть).
«Свечи… у меня из головы не выходят: это значит мне умереть, и оне-то и будут стоять передо мною».
Вечер.
Таганрог.
Просит прийти Елизавету; разговор наедине до 10 вечера.
И если так, если возможность отречения осенью — зимой 1825/26 года допускалась, — то таганрогский вояж приобретал особую осмысленность. Объявить невероятную, взрывоопасную новость в столице было бы куда рискованнее, чем объявлять о свободе крестьянству. Между тем для дарования воли в 1818 году царь намеревался отбыть в Варшаву и не возвращаться в Петербург, доколе дворянство не смирится с царским решением. Но ни о какой Варшаве теперь не могло идти и речи. И в 1818-м готовность русского царя спрятаться за вечновраждебные польские стены была оскорбительна; передавать же корону, скипетр и державу Российской империи в наполовину чужеземной Польше — значило бы толкнуть страну в бездны смуты. По той же причине отпадали южноевропейские города, куда врачи настойчиво советовали Александру Павловичу отправиться вместе с тяжкоболящей Елизаветой Алексеевной ради продления ее жизни хотя бы до зимы. Не годился и Крым, слишком «маркированный» в российской государственной символике, чересчур связанный с блаженным царством августейшей бабки Александра Павловича, эпохой екатерининских завоеваний. Обещавший в Манифесте по воцарении править «по ее духу», Александр не мог отречься от царства в Крыму. На политическом языке того времени это значило бы расписаться в невыполнении обещания, в поражении, в унижении. Для столь грандиозного шага подходил бы лишь небольшой, свободный от исторических ассоциаций, равноудаленный от столиц, центров дворянской оппозиционности и войсковых соединений город.
Город, надежно прикрытый верными верному Аракчееву военными поселениями [326] и преданными царю — царю лично — казаками Войска Донского; тем более что они независимы как от крестьянства, так и от дворянства.
Город, расположенный в теплом морском климате, подходящем для зимнего времяпрепровождения Елизаветы Алексеевны.
Нет такого города? Есть такой город! Это город Таганрог.
«Город занимает пространство земли 600 десятин 590 сажен. Жителей считалось в нем, в 1825 году, более 8000 мужеского и женского пола. Главные занятия их состоят в торговле, особенно хлебом…
326
Военно-поселенский бунт был здесь не так давно подавлен, зачинщики выявлены, так что можно было рассчитывать на покорную верность «вычищенных» войск.
Многие здания в Таганроге очень хорошей архитектуры; есть несколько и огромных домов, принадлежащих частным людям; главная улица красотою строений, также как шириною и правильностию своею, могла бы служить украшением столицы. Она убита довольно крепким камнем и оттого никогда не бывает грязною, между тем как другие непроходимы во время дождей осенью и весною…» [327]
Единственное — климат подходил не вполне.
«Таганрог не может похвалиться климатом. Хотя жары здесь нередко прохлаждаются морскими ветрами, дующими большею частию с юго-востока или северо-запада, но при сих последних море, уходя далеко, оставляет тиноватое ложе свое, что и производит зловредные испарения. С другой стороны, осень дождлива и обильна густыми туманами». [328]
327
Свиньин П. П. Картины России. Ч. 1. СПб., 1839. С. 350.
328
Там же. С. 354.
Особенно неприятным было то, что «раннее наступление осени и зимы, в сентябре бури, а в октябре покрытие, нередко, льдом рейда,
Но, во-первых, многие оспаривают это мнение Павла Свиньина; во-вторых, таганрогская осень 1825 года и впрямь оказалась очень теплой, очень сухой и для здоровья Елизаветы Алексеевны благотворной. В-третьих, достойной замены ему все равно не было.
329
Там же. С. 346.
Теперь можно вернуться и к вопросу о времени, от которого мы умышленно «абдикировали».
Мотив усталости царя, утомления немыслимым бременем бессрочной власти постоянно присутствует в воспоминаниях о 1824–1825 годах, особенно после петербургского наводнения. Отвергать этот мотив нет причины. Но помимо усталости было еще нечто — куда более важное, куда более трагическое: ожидание близкой социальной катастрофы. Не была ли таганрогская поездка для Александра Павловича последним шансом сойти с креста, перед самой бурей уступить корабль более надежному капитану? Не рассчитывал ли он воспользоваться теперь уже практически неизбежной кончиной Елизаветы Алексеевны в далеком Таганроге, чтобы за дымовой завесой личного горя удалиться не столь неестественно, как в любом ином случае? Напомним: церемониал погребения императрицы Екатерины II находился в походных бумагах Александра Павловича и был им взят по секрету от самых близких сотрудников. Не забудем также, что в таганрогской поездке царя сопровождали офицеры-картографы; один из них, Шениг, оставил записки; [330] да и в дневнике доктора Виллие по прибытии в Таганрог 13 сентября была сделана запись: «Здесь кончается первая часть путешествия», [331] прямо указывающая на перспективу его продолжения. Такие планы были возможны только в одном случае: если на исцеление Елизаветы уже не надеялись, если думали о том, что делать после ее близящейся кончины. Подобное странствие «во глубину России» напоминает скорее игру в прятки, чем символическое освоение новых пространств, включение их в сферу государственного делания. Если Александр и впрямь замыслил отречение в преддверии революции, то спрятаться после этого за «хребты Кавказа», или затеряться на сибирских просторах, или просто — умчаться в никуда по проселочным дорогам России, ускользая от собственной тени, было бы (в его ценностной системе!) не менее логично, чем в 1818 году удалиться в Варшаву и оттуда, под прикрытием польских штыков, даровать свободу русским крестьянам.
330
См.: Воспоминания Николая Игнатьевича Шенига // Русский Архив. 1880. № 11–12; 1881. № 1.
331
Цит. по: Василич Г. Император Александр I старец Феодор Кузьмич. М., 1911. С. 30.
Михайловское.
Пушкин завершает свою трагедию, «…перечел ее вслух, один, и бил в ладоши, и кричал: ай да Пушкин, ай да сукин сын!»
И тут самое время обратить внимание на одно обстоятельство — давным-давно известное, но так и не подвергшееся осмыслению. Печатание книжечки «Собственноручные рескрипты покойного Государя Императора, Отца и благодетеля Александра I к Его подданному графу Аракчееву с 1796 до кончины Его Величества, последовавшей в 1825 году», по сверхосторожному замечанию великого князя Николая Михайловича, «очевидно… начато при жизни Александра I и закончено после его кончины». [332]
332
Николай Михайлович, великий князь. Император Александр I: Опыт исторического исследования. С. 566.
Александр I разрешает написать о болезни вдовствующей императрице.
Отдан приказ провести аресты среди членов тайной организации.
«Не мне подобает карать…»
Виллие записывает: «Уже с 8 ноября я замечаю, что его занимает и смущает его ум что-то другое, чем мысль о выздоровлении».
Николай Михайлович, допущенный в секретную часть императорского архива, не всегда и не все договаривал до конца — в данном случае он не указывает на источник информации и никак не комментирует ее. Но если очевидно, что обложка аракчеевской книжки была отпечатана (или перепечатана и «приплетена» заново) после получения известия о таганрогской трагедии, то все остальное — отнюдь не очевидно.
Как можно было начинать типографические работы, запускать в производство заведомо мемориальное издание при жизни царя? И зачем было это делать? Ибо, пока Александр царствовал, у такой брошюры могло быть только два читателя, и так знакомых с ее содержанием: тот, кто рескрипты делал, и тот, кто рескрипты получал. Предание гласит, что оригиналы и печатные экземпляры книжицы были заложены Аракчеевым в колонны колокольни Грузинского собора и что таким образом она имела чисто магическое значение. Допустим. Однако вопросы все равно остаются. Как предполагалось поступать с новыми, будущими рескриптами, которые поступят Аракчееву от Александра после завершения печатных работ? Предавать их тиснению на отдельных листах и каждый раз подкладывать в колонну колокольни? Нерационально. Может быть, Аракчеев предвидел, что рескриптов впредь не будет?