Александр I
Шрифт:
Секрет прозорливости Минкиной отчасти объясняется тем, что она содержала агентурную сеть хожалок и богомолок, поставлявшую ей столичную «информацию к размышлению» даже раньше, чем аракчеевский телеграф извещал о прибытии гостей на станцию…
Вот самый яркий, образцовый, можно сказать, пример Настасьиного домо- и жизнестроительства; письмо любезному отцу графу от 20 июля 1819 года, с пометой: «Утро иду к обедни, мой отец».
«Любезный мой отец граф!
Сколь ваше письмо обрадовало — как вы ко мне милостивы! Ах душа, дай Бог, чтобы ваша любовь была такова, как я чувствую к вам — един Бог видит ее. Вам не надобно сомневаться в своей Н… которая каждую минуту посвящает вам. Скажу — друг мой добрый, — что часто в вас сомневаюсь, но все вам прощаю, — что делать, что молоденькие берут верх над дружбою, — но ваша слуга Н… все будет до конца своей жизни одинакова. Желаю, чтоб наш сын общий был примером благодарности; я ему всегда говорила, что Бог нам дал отца и благодетеля
Как построено это письмо?
Первым заявлен мотив милости; задана иерархия.
Затем появляется мотив аракчеевской ревности, ловко погашаемый мотивом Настасьиного заведомого прощения возможной измены со стороны «благодетеля». (Логик назвал бы это «подменой тезиса»; таких слов Настасья не знала, яблоки и варенье были ей ближе.)
Тут же следует ненавязчивое напоминание о «нашем сыне общем»: мотив отцовства.
Адресат завораживается, тайные струны его души приводятся в действие, и в этот миг успех закрепляется самым сладостным мотивом благоустроенности: «У нас все, слава Богу, хорошо: люди и скот здоровы».
И лишь после того, после упоминания о том, что «я немножко своим желудком страдаю», возможного лишь между самыми близкими людьми — мыслимо завести речь о любви и ее мучениях; причем любовная тема естественно перетекает в хозяйственный разговор о вареньях, зелени и белье.
Не отношения страстных любовников, не воркование нежных голубков, не платоническая любовная игра, не следы угасшего чувства в рутине домашних дел, но крепкая, хотя и не вполне законная семья, в которой, как в разумно организованном доме, всему отведено свое место — и нежности, и рачительности, и страсти, и охлажденности. По-придворному чуткий полководец Багратион нашел единственно возможное определение «социальной роли» Минкиной, когда послал графу платочек для подарка — кому? Не жене, не любовнице, не возлюбленной, не наложнице, а «шуре-муре» (очевидно, контаминация французских слов «шер» и «амур»).
«Ваше сиятельство! Азиятская мода; дамы носят на шее — оно и пахнет хорошо. Я не верю, чтобы у вашего сиятельства не было шуры муры, можете подарить; надеюсь, что понравится. Преданный вам Багратион». [301]
Естественно, от людей той эпохи, принадлежавших к тому типу культуры, бесполезно было бы ждать письменных откровений, прямых признаний в огненном безумном желании: они были словесно стыдливыми. (В поведении стыдливости было меньше, но и она всегда ритуализовывалась и тем как бы снималась, лишалась грубого натурализма. Потаенная беседка в Грузине, в стенах которой были искусно скрыты развратные гравюры огромного размера, которыми образцово-показательный граф любовался в часы отдохновения от трудов праведных, — одно из таких ритуальных «капищ». [302] Греху не дают выйти на волю — ему отводят дальний уголок сада, включают в общую иерархию: непорядочное — упорядочивают.) Но при этом они располагали тысячами способов намекнуть на иные чувства, если бы чувства эти существовали. При всей своей неначитанности Настасья Минкина ведала и соблюдала стилевой кодекс эпохи. Ей не на что было намекать. Многолетние отношения с графом сложились раз навсегда; необходимо было лишь поддерживать ровный огонь этих отношений: «Любезный мой отец, посылаю вам двойную георгину. Вы не изволили ее видеть, а я боюсь, чтобы не отцвела без вас…»
301
Дубровин Н. Ф. Письма главнейших деятелей в царствование императора Александра Первого. С. 33.
302
См.: Кизеветтер А. Император Александр I и Аракчеев // Кизеветтер А. Исторические силуэты: Люди и события. Б., 1931. С. 313.
И вот, узнав о грузинском смертоубийстве, граф принимает роль полубезумца, сраженного потерей возлюбленной. Рассуждать о том, мог ли он — пусть на время — утратить разум при виде растерзанной дворовыми Минкиной — бесполезно и нехорошо. Мог — как всякий человек. А мог — и не утратить. Мог потерять голову, а мог, наоборот, и попытаться ее сохранить.
«ОТ СУМАСШЕСТВИЯ СМОГУ Я ОСТЕРЕЧЬСЯ»
Что же именно могло так потрясти графа?
Зрелище обезображенного трупа? Вряд ли. Хладнокровный артиллерист, отдававший приказ расстреливать поселенский бунт из боевых
Нечаянная разлука двух нежно любящих сердец, подобная внезапно поразившей Сперанского в 1799 году? Но то, что мы знаем о характере этой любви, снимает подобное предположение.
Разрушение стройного миропорядка, царившего в Грузине; угроза ровному регламентированному благоденствию, служившему для Аракчеева символом счастливо-стройной, однообразно-уравновешенной будущности всей России и державшемуся на Минкиной? Это куда скорее; на поведение людей идеологической эпохи подсознание влияет через иные механизмы, нежели на поведение людей психологического склада. Недаром Аракчеев постарался, чтобы место Минкиной в грузинском миропорядке как можно скорее занял миф о ней; она была погребена не на кладбище, не в церковной ограде, а в ограде — грузинской; на памятнике ей высечена приличная надпись в прозе: «Здесь покоится прах Анастасии». Ни фамилии, ни полного имени, ни эпитафии. Но для людей аракчеевского склада в известном смысле миф важнее мифологизируемого лица.
Однако совершенно невозможно понять, почему в таком случае ни безумие, ни полубезумие, ни четверть-безумие не посетило графа в тот миг вторичного — и куда более страшного! — крушения грузинского блаженного царства, когда, разбирая бумаги покойной, он обнаружил свидетельства ее неверности и доказательства тому, что считавшийся незаконно драгоценным плодом их взаимно преданной любви Михаил Шумский — вовсе не его сын. Что все эти годы островок покоя в бурных водах истории, обитель утешения, символ преобразовательных упований графа, его грузинский монастырь держался на лжи и измене? Почему не потряслось его сознание, когда он отдавал приказ убрать из сада памятник Анастасии, разрушить им же созданный миф?..
Нам ничего не остается, как задать иной, более прямой и более страшный вопрос: да был ли царев любимец за гранью разума, извещая «батюшку» о самочинном устранении от дел? Не воспользовался ли он своим — не подлежащим сомнению, тяжким, глубоким — горем, не сыграл ли на нем? В конце концов, потрясенный смертью жены, Сперанский оставил записку лишь с просьбой не искать его. Он не был столь предусмотрителен, чтобы передать просьбу в канцелярию об отпуске без сохранения содержания в связи с душевной болезнью. Он не думал о последствиях прогула, он страшился, бедный, не за себя… Аракчеев же не пускается опрометью «в темный лес», не поет «в пламенном бреду», не забывается «в чаду нестройных, чудных грез». Он сам ставит себе диагноз («рассудок мой… расстроило и ослабило… не имею… соображения») и шлет царю письмо, похожее на медицинскую справку, чтобы снять с себя вину за возможные последствия. С известной степенью осторожности предположим: одной рукой отирая немнимые слезы, Аракчеев другой демонстративно натягивал маску безумца. Зачем? Попробуем размыслить.
И прежде всего вспомним о нескольких вещах, нескольких обстоятельствах российской жизни последних лет александровского царствования.
«ЧЕМУ, ЧЕМУ СВИДЕТЕЛИ МЫ БЫЛИ!..»
С того трагического апрельского дня 1819 года, когда «Сын Отечества» напечатал подробное сообщение о том, что маннгеймский студент Занд вонзил свой отточенный кинжал в грудь русского агента сочинителя Августа Коцебу, и до того трагического дня 27 ноября 1825 года, когда в столице Российской империи было объявлено о кончине царя в Таганроге — прошло шесть с половиной лет. И все эти годы, то разгораясь, то вновь затухая, всеевропейская революция болотным огнем бродила вокруг России. (По крайней мере, так считал русский царь — и граф Аракчеев полностью разделял его мнение.)
Таганрог.
Прибывает начальник южных военных поселений граф Витт; Александр, вернувшийся из поездки в Землю Войска Донского, узнает новые подробности о заговоре. Тайное общество «значительно увеличилось», «18-я пехотная дивизия в особенности заражена сим духом»; «в оной играет главную роль» командир Вятского пехотного полка Пестель. [303]
Велено продолжать расследование.
Вероятно, в эти дни Александр работает над запиской о созревшем заговоре, в который вовлечены обе армии и «отдельные корпуса»; среди заговорщиков названы Ермолов, Раевский, М. Орлов, граф Гурьев «и многие другие из генералов, полковников, полковых командиров; сверх того большая часть разных штаб- и обер-офицеров». [304] Записка будет найдена после смерти в кабинете императора.
303
Мироненко С. В. Самодержавие и реформы: Политическая борьба в России в начале XIX в. М. 1989. С. 84–85.
304
Там же. С. 95.