Александр I
Шрифт:
Последний раз в Павловске у императрицы-матери Марии Феодоровны. Осень.
Глава 2
БЕГСТВО В ОЖИДАНИИ УХОДА?
БЕЗУМЕЦ БЕДНЫЙ
4 с четвертью пополудни.
Александр перед выездом в Таганрог посещает могилы дочерей, умерших во младенчестве. У ворот Лавры царя ожидают митрополит Серафим, монастырская братия.
Молебен у раки святого Александра Невского, небесного покровителя царя. Государь в слезах.
Митрополит проводит Александра в крохотную келью схимника.
Царь: «Где же он спит?»
Архипастырь:
Схимник: «Нет, Государь, и у меня есть постель, пойдем, я покажу тебе ее».
За перегородкой гроб, покойницкое облачение, погребальные свечи.
«Смотри… вот постель моя, и не моя только, а постель всех нас; в ней все мы, Государь, ляжем и будем спать долго».
У заставы коляска останавливается, и царь долго смотрит на спящий город.
22 сентября (или около этой даты) Пушкин набрасывал полупокаянное письмо к царю с просьбой разрешить ему переезд в одну из столиц или за границу и не знал, что в тот же день почта доставила в Таганрог письмо царева любимца графа Аракчеева, извещавшего о зверском убийстве его многолетней сожительницы Настасьи Минкиной и ставившего царя в известность о намерении переехать из столицы неизвестно куда.
«Случившееся со мною несчастие потерянием верного друга, жившего у меня в доме 25 лет, здоровье и рассудок мой так расстроило и ослабило, что я одной смерти себе желаю и ищу, а потому и делами никакими не имею сил и соображения заниматься. Прощай, батюшка, помни бывшего тебе слугу; друга моего зарезали ночью дворовые люди, и я не знаю еще, куда осиротевшую свою голову преклоню; но отсюда уеду». [282]
282
Цит. по: Шильдер. Т. 4. С. 359.
Письмо не просто выдавало смятение писавшего, нарушало все эпистолярные каноны эпохи (включая своеобразную и заведомо неформальную норму, по обоюдному молчаливому согласию установившуюся в неофициальной части переписки Александра с Аракчеевым). Оно действительно дышало настоящим безумием.
«Настоятель грузинского монастыря» обращался к монарху так, как ни один — самый близкий! самый доверенный! — человек обращаться к нему не мог. Что бы ни стряслось, какие бы несчастья его ни постигли. Незыблемые, веками отточенные правила исключали для подданного возможность официального ли, приватного ли извещения государя о сложении высочайше возложенных обязанностей. Окончательном или временном — все равно. Подданный мог лишь испрашивать дозволение. Даже если грозные обстоятельства — тяжкая болезнь, внезапная изоляция — вынуждали так поступить де-факто, слово не смело следовать за делом и должно было подчиняться ритуальным правилам словесного поведения.
И вот — случается домашняя катастрофа Аракчеева. И мы, вослед Александру I, становимся свидетелями страдальческого безумства, столь искреннего, что не поверить ему невозможно.
А если невозможно не поверить, то невозможно и предать суду за самочинное сложение 11 сентября того же года всех обязанностей. (Генералу Эйлеру занемогший Аракчеев перепоручил военные поселения, статс-секретарю Муравьеву — ведение канцелярских дел. В то время при Аракчееве состоял и член тайных обществ Гавриил Батеньков; вот был бы сюжет, если бы голодные, злые и вооруженные военные поселения оказались у него в руках!)
Царь Аракчееву поверил; как свидетельствовал Дибич: «Сей непозволительный поступок, хотя и был неприятен Государю, однако же он сказал мне, что извиняет болезненным состоянием графа Аракчеева. Конечно, никому другому такой поступок противозаконный не прошел бы без замечания. Но этот человек делает исключение из общего правила». [283]
Но мы, прежде чем посочувствовать графу, должны, не подменяя объяснение переживанием, вдуматься в смысл словесного жеста, восстановить все возможные мотивы, способные толкнуть обычно хладнокровного вельможу на
283
Цит. по: Исповедь Шервуда-Верного [Предисловие Н. К. Шильдера] // Исторический Вестник. 1896. Т. 63. № 1. С. 68.
И прежде всего: что значило тогда — поступать безумно и в каких случаях обычно уравновешенные люди готовы были идти на безумные поступки?..
«НЕ ДАЙ МНЕ БОГ СОЙТИ С УМА…»
Как все артистичные люди на свете, люди конца XVIII — начала XIX века больше всего боялись выпасть из роли, оказаться в положении, не предусмотренном общественным сценарием, в «нештатной ситуации». На поле боя они твердо смотрели смерти в лицо, терпеливо пережидали царскую опалу, — кто в имении без права выезда, кто в сибирской ссылке, а кто и на Камчатке, среди алеутов. Они достаточно быстро справлялись с ударами судьбы и приспосабливались к новому положению — если неформальный этикет, бытовая традиция предлагали им «типовой проект» соответственной линии поведения. Но действительному (а не салонно-игровому) безумию слепой романтической страсти, или обыденности семейной утраты, или унижающему окрику, или нежданной неудаче на общественном поприще — всему, что общество не смогло или не пожелало формализовать — они часто, слишком часто не умели противостоять и тогда умирали при первом удобном случае.
Александр Радищев, по возвращении из многолетней ссылки включенный в Комиссию по составлению законов, подает государю либеральный проект. Не встретив сочувствия или хотя бы соответственным образом обставленного (милостивого, или пусть даже гневного, но четко обозначающего самую меру гнева) отказа, слышит от Завадовского: «Эх, Александр Николаевич, охота тебе пустословить по-прежнему! или мало тебе было Сибири?» [284] — идет домой и кончает жизнь самоубийством.
284
Пушкин А. С. Полн. собр. соч. В 6 т. Т. 5. М.: ГИХЛ, 1947. С. 274.
Владислав Озеров, не вынеся провала очередной трагедии (после длительной полосы успеха), сходит с ума.
Антон Дельвиг, выслушав грубо унижающий выговор шефа жандармов Александра Бенкендорфа, впадает в простуду и сгорает в несколько дней.
Потому человек, столкнувшийся с неожиданным горем, порою как бы путал роли, инстинктивно подбирая маску по аналогии. Так, нередки случаи, когда страдальцы впадали в ролевое безумие, чтобы удержаться от безумия настоящего. (В XX веке сказали бы: подсознательно изживали комплекс.)
А безумие действительно подстерегало на каждом шагу.
Еще недостаточно была поколеблена убежденность в торжестве «закона упругости», вера в то, что вещество истории неизбежно восстанавливает свои соразмерные очертания после кратковременных (хотя и частых) бурь житейских. И вот — горе непоправимое, и вот — крах малого домашнего счастья или надежд на него, и вот — слепота рока: «И от судеб защиты нет».
Лишь последнему предвоенному и первому послепожарному поколениям удалось выбраться из этого идеологического тупика. Отчасти — под впечатлением революционных потрясений во Франции, отчасти — под воздействием общей для всех военной трагедии 1812 года (и перед лицом личной трагедии Наполеона), отчасти — под влиянием не просто критически осмысленной, но именно глубоко пережитой «Истории Государства Российского» Карамзина. В конце концов они научились не страшиться непредсказуемой истории, не ускользать, не прятаться от нее. И ту мечту о частном счастье в скромном домике на берегу Рейна, которую лелеял юный Александр Павлович и которую пронес он через всю жизнь, они бы сочли бегством от истории.