Александр Македонский. Трилогия
Шрифт:
С перекладины на сыромятных веревках свисает глубокая бронзовая чаша. Он взял из подставки посох и ударил, сильно. Густой гудящий звук заколыхался, словно круги на воде; откуда-то издали донесся низкий ответный гул… Громадное дерево будто дремлет; в развилках ветвей, на узлах коры и старых птичьих гнездах повис снег. А вокруг на поляне — алтари, стоят тут уже много столетий.
Это самый древний оракул Греции. Его сила пришла от египетского Аммона, отца всех оракулов, в незапамятные времена: Аполлон еще не пришел в Дельфы, а Додона уже говорила…
Ветер, до сих пор ровно тянувший по верхним ветвям, вдруг
Александр улыбнулся, как бывало в бою, и шагнул к гудящему святилищу. Снова порыв ветра, снова поднялся и угас звенящий гул… Вернулась прежняя шелестящая тишина.
Из крытой соломой каменной хижины появились, бормоча что-то, три бабуси, в изъеденных молью меховых плащах. Голубки, служительницы оракула. Когда пошли через расчищенную от снега площадку, стало видно, что хоть лодыжки у них закутаны в шерстяную ветошь — ступни босые. Они силу свою извлекают из касания с землей, и не должны терять его никогда; таков закон святилища.
Одна старуха — крепкая, костистая; вид такой, словно всю жизнь мужскую крестьянскую работу делала… Вторая — низенькая, круглая; но сурово торчит вперед нижняя губа, и колючий острый нос… Третья — крошечная, скрюченная; иссохшая и побуревшая, словно кожура старого желудя. Про нее говорят, что родилась в тот год, когда умер Перикл!..
Кутаясь в свои меховушки, они озирались вокруг, то и дело возвращаясь удивленным взглядом к этому единственному пилигриму. Высокая что-то шепнула толстой… Самая старая засеменила вперед на иссохших птичьих ножках, подошла и потрогала его пальчиком, как любопытный ребенок. Глаза ее были закрыты белесой пеленой, почти слепа.
— Как хочешь вопросить ты Зевса и Диону? — заговорила толстая. Голос резкий, хоть и слышна в нем осторожность напряженная… — Нужно тебе имя бога, кому принести ты должен жертву свою, чтобы исполнилось желание твое?
— Я буду говорить только с богом. Дайте чем и на чем тут у вас пишут.
Высокая наклонилась к нему с неуклюжей сердечностью. Она двигалась, как животное на ферме, и пахла так же.
— Да, да… Никто кроме бога не увидит… Но в двух кувшинах разные жребии: в одном боги, кого молить будешь, а в другом «Да» или «Нет». Какой из них вынести тебе?
— Да или нет.
Старая все еще сжимала в крошечном кулачке складку его плаща, с уверенностью ребенка, который не сомневается во всеобщей любви. И вдруг пропищала снизу, где-то от его живота:
— Ты поосторожней со своим желанием-то! Поосторожней…
Он наклонился к ней и тихо спросил:
— Почему, матушка?
— Почему? Да потому что бог-то тебе даст всё что ни попросишь!
Он положил руку ей на голову — крошечную скорлупку под шерстяным платком — и, гладя ее, посмотрел в черную глубину дуба. Две другие переглянулись молча.
— Я готов, — сказал он.
Они пошли в низкий храм возле их жилища; старая ковыляла позади, скрипя какие-то путаные распоряжения, как каждая прабабушка, что забирается на кухню, чтобы мешать работать всем остальным. Слышно было, как они суетятся и ворчат внутри… Так в харчевне бывает, если врасплох нагрянет гость, кого выгнать нельзя.
Громадные древние ветви простирались над ним, расщепляя бледное солнце. Ствол складчат и ребрист от возраста; из трещин выглядывают обеты, засунутые богомольцами так давно, что кора почти поглотила их… Некоторые изъедены червями, тронуты гнилью… Сейчас зима: не видно, что часть сучьев уже омертвела; но первый росток этого дуба пробился из желудя еще при Гомере; ему уже недолго осталось жить.
В дуплах и в маленьких домиках, прибитых там и сям к стволу, где расходятся ветви, сонно воркуют, постанывают священные голуби; сидят нахохлившись, взъерошив перья, прижавшись друг к другу от холода… Когда он подошел вплотную, один из них вдруг курлыкнул громко…
Снова появились женщины. Высокая несла низкий деревянный столик; круглая — древний черно-красный кувшин. Они поставили кувшин на столик под деревом, а старая вложила ему в руки полоску свинца и бронзовый стилос.
Он положил полоску на старый каменный алтарь и начал писать, сильно нажимая на стилос; глубокие буквы засверкали серебром на тусклом свинце. «С БОГОМ И УДАЧЕЙ. АЛЕКСАНДР ВОПРОШАЕТ ЗЕВСА И ДИОНУ: СБУДЕТСЯ ЛИ ТО, ЧТО Я ЗАДУМАЛ? » Свернув полоску, чтобы спрятать слова, он бросил ее в кувшин. Ему рассказали, что делать, еще до того как пришел сюда.
На кувшине жрица нарисована; стоит, воздев руки… Высокая встала точно в такой же позе; и обратилась к богу на каком-то чужом наречии. Гласные звуки протяжны, будто воркованье голубиное… Вот один голубь ответил, потом остальные — словно тихо забормотал весь дуб… Александр стоял и смотрел, неотрывно думая о желании своем. Высокая сунула руку в кувшин и начала что-то нащупывать… Старая подошла к ней, ухватила за плащ и заверещала, пронзительно, словно обезьяна:
— Это мне обещано!.. Мне!..
Высокая отодвинулась, украдкой глянув на него; толстая кудахнула, но не шевельнулась; а старая выпростала из-под плаща руки-щепочки, ухватилась за кувшин, будто горшок на кухне чистить собралась, и полезла внутрь. Послышался стук дубовых кубиков; на них жребии написаны.
Всё это время Александр стоял, не сводя глаз с кувшина. Там, на красном фоне, напряженно застыла черная жрица, подняв руки ладонями вперед; а у ног ее черная змея обвивала ножки черного стола.
Змея изображена искусно и сильно, вскинула голову как живая. А стол низенький, не выше кровати; ей легко забраться на него… Это же домашний змей, он какую-то тайну знает!.. Пока старушка бормотала и ворошила кубики, Александр напряженно хмурился, пытаясь проследить назад — в темноту, из которой оно выползло вдруг, — непонятное ощущение какой-то давней ярости, какой-то ужасной раны, какого-то смертельного и не-отмщенного оскорбления… И вот возник образ: он снова стоял лицом к лицу с врагом-гигантом. Короткий стон он подавил почти сразу; облачко пара изо рта разошлось в воздухе — и всё, нет больше дыхания. Зубы и пальцы стиснулись сами: память раскрылась и кровоточит…