Александр Македонский
Шрифт:
Однако пропасть, отделявшую смертного от бессмертных, не мог переступить даже царь: как бы ни возвышался он над подданными, ему не дано было ни быть, ни стать богом.
Жителям Востока падение ниц казалось естественным; македонянам и грекам представлялось нелепостью преклонять колена перед другим человеком, когда они и перед богами-то склонялись разве что при большом несчастье, прося их о помощи. Да и отношение их к бессмертным было, с одной стороны, слишком доверительным, а с другой — слишком скептическим для того, чтобы падение ниц воспринималось как естественная форма обращения даже к богам.
Что касается царя, то он был у них «первым среди равных». Никакого принципиального
Само собой разумеется, что в свете таких представлений церемониал проскинезы казался совершенно невозможным. Когда эллины ближе познакомились с восточными обычаями, именно коленопреклонение вызвало наиболее резкий протест. И даже ложная «греческая интерпретация» (толкование чужого в духе греческих представлений), находившая в этом акте проявление «уважения к богам», ничего не могла изменить: эллины продолжали смотреть на этот обычай с презрением. Именно отсюда рождалось их высокомерие, их презрение к миру рабства с точки зрения мира свободы — позиция, которую с готовностью заняли и македоняне, после того как причастились эллинской культуры.
Когда Александр милостиво принял в свое окружение иранских вельмож, то для них проскинеза казалась вполне естественной: владыка выступал как преемник Ахеменидов и новый Великий царь. Разумеется, они совершали коленопреклонение с благородной сдержанностью, не боясь при этом македонских насмешек. Македонян это все равно раздражало: они не хотели видеть согнутыми перед Александром даже и спины персов. Получилось, что при дворе были заведены два церемониала, а это вступало в явное противоречие с провозглашенным равноправием иранских и македонских вельмож в новой империи. Долго так продолжаться не могло.
Проще всего было запретить коленопреклонение восточным подданным. Македонские вельможи, как и греки, этого, вероятно, и ожидали, но, как оказалось, напрасно. Александр не только терпел проскинезу: она ему явно нравилась. И тогда родилась страшная догадка: царь не только одобряет эту церемонию, но ожидает ее и от своих приближенных-европейцев. Вскоре это уже стало очевидным, так как Гефестион и некоторые другие приближенные царя начали агитировать за проскинезу.
Что же заставило Александра добиваться осуществления своего замысла через ближайших друзей? Было рискованно испытывать силу и могущество царской власти, отважившись на введение подобного обычая.
Можно предположить, что царь руководствовался следующими соображениями: он стремился сблизить культуры Востока и Запада, как бы привести их к единому знаменателю, потому что ни в чем так не различалось их мироощущение, как в их отношении к проскинезе. Признание или неприятие проскинезы было символом противостояния мира свободного миру рабства. Это-то противостояние Александр и хотел уничтожить, вводя проскинезу равно для македонян и греков, прежде принадлежавших к миру свободных.
Действительно, противоположное решение — отмена проскинезы для восточных подданных — означало бы, что общим знаменателем мировой державы станет свобода, а это открывало бы иранцам путь к западной демократии. Однако властитель вовсе не хотел этого. Ему требовалось безусловное подчинение всех и вся. Известную роль тут сыграла и горькая досада Александра на то, что его окружение не смогло в полной мере оценить присущие ему творческие силы. Большинство македонян уважали в нем смертного царя; никто, разумеется, не отрицал его дарования, но его не ставили выше человека, не могли и не желали понять, что его повеления должны исполняться беспрекословно, без всякой критики и возражений.
Александр уже много лет искал такую форму государства, которая больше соответствовала бы его личности и новым сложившимся взаимоотношениям. С этой целью он и воспользовался оракулом Аммона, о чем мы рассказали выше. Хотя идея причисления царя к богам получила поддержку далеко не у всех его приближенных, тем не менее это не заставило Александра отказаться от своей концепции. Напротив, со временем ему стало уже мало считаться сыном бога. В душе его рождалось притязание на прямое обожествление.
Тесное соприкосновение с миром иранских представлений навело царя на мысль, как можно достигнуть желанной цели. Персидские цари почитались своими подданными намного выше, чем эллинские бога: такое почитание не выпадало у греков даже на долю величайших из богов. Можно сказать, что авторитет Великого царя превосходил любой греческий культ; персидский царь обладал именно той безусловной и абсолютной властью, которой Александру так недоставало. Случались, разумеется, протесты и мятежи против персидского царя, но всякий, кто признавал его, покорялся ему беспрекословно. А это было как раз то, к чему стремился Александр. Вот откуда идет его склонность к формам восточного владычества. Став Великим царем, он почувствовал себя намного лучше, чем на прародительском македонском троне: первое соответствовало, а второе противоречило масштабам его личности.
Если бы ему удалось в той или иной форме добиться от македонян признания его Великим царем, то это означало бы так страстно желаемое им высвобождение из сдерживающей его инерции македонских представлений о царе. Произошло нечто, напомнившее прибытие к Геллеспонту, когда Александр с корабля метнул копье на новый берег — арену своих небывалых подвигов. Теперь с помощью проскинезы он сразу же хотел превратиться в «Великого царя македонян» и получить таким образом даже не божественные, а более чем божественные права. Возможно, это самый смелый, гениальнейший из его планов, который, несмотря на неудачу, был шедевром психологического расчета.
В самом деле, македоняне и греки преклоняли колена только перед сверхъестественной силой. Если бы теперь они согласились на проскинезу, то этим молчаливо признали бы не только безусловный авторитет Александра, но и его божественное происхождение. Не желая терять чувство собственного достоинства, честь и привычную гордость, македонянин и грек не могли пойти на это. В том-то и был тонкий расчет Александра: вводя персидский церемониал, он учитывал одновременно и его традиционную, окрашенную эмоциями «греческую интерпретацию» [240] . Мало того, он верно почувствовал и покоряющую, как бы гипнотическую силу этого символического акта. Он ясно понимал, что павший ниц долго не сможет освободиться от психологических последствий своего поступка. Остальное свершится само собой. Прецедент перейдет в обычай, к которому должны будут поневоле приспособиться все. А там уж по возвращении в Вавилон, Александрию или саму Македонию никто не отважится оспаривать прочно укрепившуюся традицию.
240
Herodot. VII, 136, 1; Isocrat. IV, 151.