Александр Радищев
Шрифт:
– Как же их везли?
– зевает матушка, прикрыв рот платком.
– Я чаю, всех забрызгали?
– Ну, всех не всех, - отзывается Александр, дивясь сам себе, что это он такое говорит, и умолкает.
– А вот растолкуй мне, друг мой, что это в Европе за диковина завелась. Будто стол огроменный, из конца в конец не видать, убит не помню синим, не помню зелёным сукном, а к нему палочки даются: с одного конца потолще, а с другого - самыя тоненькия. А вилок и ножей нет. Уж вечер начнётся, а кушанья никакого не
– Ах, матушка, вы меня уморите когда-нибудь, - отозвался Александр. Принялся было объяснять, но как скоро увидел в дверях Груню, то только рукой махнул. Груня подмигивала и вся светилась.
– Пейте, матушка, простоквашу. Я мигом.
В ту ночь его петербургская завивка пошла к чорту, а новой в Преображенском взять было неоткуда.
– Ой-ёй, - сказал себе Радищев однажды утром, заподозрив у себя признаки нехорошей болезни. Бегал по набережной Невы, визита у врача дожидая, кусал ногти. И хотя врач того же дня пополудни в том его разуверил, а всё ж таки гибель Фёдора Васильевича покойного, любезного друга и наставника, при сём инциденте припомнилась.
Фёдор Ушаков, бывший в студенческой компании с Радищевым вместе в Лейпциге, на четвёртом году их там пребывания от скверной болезни умирал. Никто не мог этих ужасов ни видеть, ни слышать, вся русская колония от самого имени его открещивалась, и один только Радищев, натурально, дежурил при нём по двое суток, после из его покоя выходил, невидящими глазами глядя перед собой и пошатываясь, и родному брату Фёдора, Мише Ушакову, о состоянии больного пересказывал, а Миша бледнел, уши зажимал и просил без детальности, особливо чем рвало и где какие пятна выступили, молил не объяснять.
Ясный и блистательный ум Фёдора Васильевича в минуты облегчения как вспышка проявлялся, и Радищева он к энциклопедистам и Гельвецию приобщил и значительно разум ему попрочистил. Когда совсем ему худо сделалось, просил он яда, Радищев не дал и во всю жизнь после казнился. Четыре часа с минутами уж тому оставалось, и врач свой вердикт произнес.
Пока Радищев бегал по Петербургу и волновался - до поры, которую лекарь ему назначил, - воспомнил он Фёдора Васильевича ясно, с любовью и содроганием, а всё ж таки на резвости собственных его амурных похождений это ничуть не отразилось, - назавтра ж порхал как мотылёк.
Радищев валялся на постеле, напевая модные куплетцы с видом самым бездельным:
– Сама воспламенила
Мою ты хладну кровь,
За что ж ты пременила
В недружество любовь?
– Да почто ты безобразно так время проводишь?
– теребил его Кутузов.
– Нет того, чтоб встрепенуться да о духовном подумать!
– Какой тебе в том прок, что
И радостей лишён, едину страсть храня?
– Это ты-то - "едину страсть храня"? Это ты-то радостей лишён?
– Кутузов от возмущения даже забыл грассировать.
– На что изобличать, бессильны все доводы,
Коль более уже не любишь ты меня.
– Ну вот что, друг. Коли сейчас же не оденешься ты в выходное платье и из дому не двинешься, сам после пожалеешь.
– Я занят проектом Уложения.
– Проектом уложения в постель одной девицы, - захохотал Кутузов.
– Сего дни тайное заседание ложи "Урания". Я иду к Елагину, и ты со мной.
– Как не так, - возразил Радищев, не вставая даже с канапе.
– Какой же ты всё-таки косный, мой друг. Я тебя хочу к большой Европе приобщить, а ты так и норовишь в своей навозной жиже поглубже увязнуть. Какое игнорантство! Не став на путь истины, не достигнешь ты совершенного просветления.
С тем Кутузов хлопнул дверью. Однако вскоре вновь засунулся и спросил:
– Деньги есть?
– Три рубли, - отвечал Радищев, выворачивая карманы. Вчерашний дебош давал себя знать.
Кутузов плюнул и скрылся.
В доме Елагина проживал о ту пору великий маг и магистр всех тайных наук Каглиостро, который очень ловко показывал фокусы, учил своих адептов варить золото и будто даже сам варил какое-то варево, запах от коего был гораздо силён. Вскоре он сбежал из Петербурга от кредиторов, и честью уверяем, что оный Каглиостро не имеет ровно никакого отношения к нашему повествованию.
Перехватывая у камердинера сапоги, пока тот ещё сильнее не запачкал, возя по ним щёткой - чёрт знает, откуда и берутся такие щётки!
– в одной этой щётке больше грязи, чем на всей Невской перспективе, - Радищев успел уловить вылетевшее из уст того вместе с перегаром твёрдое сужденье:
– Вот вы что хочешь говорите, Александр Николаевич, а Бога нет!
Радищев так и сел, не зная, смеяться ему или плакать. Сапог, однако ж, не забывал, натягивал.
– Вот хоть вы мне про метемпсихозу, хоть те-ле-о-логическое доказательство, - а я одно скажу: нет!..
– Зачем же про метемпсихозу?
– вытирал слёзы смеха Радищев.
– Я тебе так скажу: ты же чувствуешь сам, что не то что-то городишь, аль нет?
Камердинер мрачно примолк.
– Ну, коли это... как на духу сказать... чувствую.
– Да кто тебе сказывал, что Бога нет?
– Поручик Чернышов вчерась в трактире у съезжей.
– Нашёл и место!
– Так есть, что ли, Бог-то?
– Не сомневайся, есть и на тебя сейчас смотрит. В упор рассматривает.
– Господи, барин, как вы меня утешили!.. Как утешили!.. Да я... я к вашему возвращению протрезвлюсь! Не верите?