Александр Твардовский
Шрифт:
Так и видишь, как моляще вглядывается Тёркин в бесстрастное лицо Костлявой и, предугадывая отказ, торопится согласиться на сущую малость — «полсловечка»…
В начале книги, при появлении главного героя в новой для него роте и вскоре после первых же сказанных им — таких «тёркинских» слов, —
«Свой?» —Так произошло и после сентябрьской публикации начальных глав «Книги про бойца» еще даже не в «большой» прессе, а во фронтовой газете «Красноармейская правда», где стал работать автор, и в журнале «Красноармеец».
Отклики начали поступать сразу.
«Первое чувство, какое вызывает поэма Твардовского, — радость.
Радость — потому, что совсем неожиданно появился у тебя и у твоих фронтовых товарищей единственный в своем роде, неунывающий, простой и верный друг. Он будет надежным, милым спутником на трудных дорогах войны» — так начиналась появившаяся уже 8 октября 1942 года в газете «Литература и искусство» статья «Образ русского воина».
«Поэма Твардовского покоряет своей естественностью, глубочайшей правдивостью, честностью и простотой… Прочитайте поэму, — взволнованно продолжал критик Даниил Данин. — Перед вами предстанет живая душа воюющего народа».
И, охарактеризовав Тёркина как «храбреца без позы… философа без хитроумия», смело — и прозорливо! — заключал: «Твардовский создал неумирающего героя».
Особенно же д о роги были поэту всё умножавшиеся незабвенные треугольнички солдатских писем, порой наивных, но сердечных и трогательных:
«По литературной незрелости нам трудно описать впечатление, оставленное поэмой, но мы хотим сказать, что Вы своей цели добились вполне. „Василий Тёркин“ зовет вперед, воодушевляет нас… За нашу критику неопытную просим извинить, но поверьте, что она искренна» (28 сентября. Обратный адрес — полевая почта 335 589);
«Ваша поэма стала событием в жизни нашей части. С нетерпением ожидают бойцы и командиры прибытие газеты с новыми главами… Тёркин стал нашим любимцем» (4 октября, п/почта 1773);
«Я получил от Вас точно какую-то награду… Конечно, Ваш Василий Тёркин куда лучше того, который появился в финскую кампанию…» (12 октября, п/п 812).
И это были еще первые капли, струйки того эпистолярного потока, который будет теперь долгие годы устремляться к поэту.
Десятки лет спустя Твардовский вклеит в свою рабочую тетрадь (и понятно, с каким чувством!) безыскусное, почти без знаков препинания, письмо, начинающееся словами: « Дорогой мойАлександр Трифонович, я солдат прошел всю отечественную войну читаю ваше произведение люблю вас как душу свою(курсив мой. — А. Т-в)» и подписанное: «Солдат Беликов Николай Федорович».
А в трагические для поэта февральские дни 1970 года, о которых речь далеко впереди, один былой фронтовик повинится перед Александром Трифоновичем, что «в долгу» перед ним: не написал раньше об одном эпизоде последних недель войны, связанном с героем книги, который «пришел на выручку» в трудный час. И подпишется: «Ваш Д. Белкин, навсегда солдат из роты Тёркина!»
Однако между этой высочайшей читательской, а по существу — народной, и официальной оценками существовал явный, порой резко обозначавшийся зазор.
Писательница Маргарита Алигер вспоминала, как всё в том же сорок втором встретила в Москве Твардовского, который привез тёркинские главы:
«Через два-три дня позвонил и спросил, не приду ли я послушать его в ЦК комсомола.
— Там и обсуждение будет… — как-то невесело добавил Твардовский, и мне показалось, что он чего-то недоговорил, замялся и оборвал разговор.
Случилось так, что я пришла на читку в последнюю минуту, когда все уже заняли места и приготовились слушать. На ходу успела поздороваться с Твардовским, и снова мне на какое-то мгновение показалось, словно он что-то хочет мне сказать, но почему-то не говорит. Впрочем, и возможности не было, он уже садился к столу и листал страницы рукописи, готовясь начать чтение.
На меня произвели огромное впечатление прочитанные им главы, — я запомнила главу о воде („От автора“), „Гармонь“, один из первых вариантов „Переправы“.
Но аудитория приняла его сдержанно, обсуждение началось кисловато-вяло. Удивленная, я тут же попросила слова и произнесла весьма горячую, я бы даже сказала, счастливую речь, — очень уж мне понравилось услышанное. Раза два встретившись взглядом с Твардовским, я заметила, что он словно бы сдерживает улыбку. Впрочем, наверно, мне просто показалось… После моей речи разговор стал заметно живее, и так как я хвалила стихи безоговорочно, всем приходилось от этого отталкиваться, и обсуждение пошло явно по восходящей. И все-таки некое необъяснимое сопротивление я определенно ощущала.
— Погодите чуть-чуть, — сказал он, когда я подошла к нему проститься.
Но его тут же окружили и куда-то увели, а я отправилась домой… Был уже вечер, зимний, ранний, долгий. И вдруг зазвонил телефон. Это был Твардовский.
— Вы дома? Замечательно! Нельзя ли к вам приехать? — спросил он сразу.
…Оказалось, что смутные ощущения не обманули меня. Кому-то что-то не понравилось в его тёркинских главах, — а может быть, и не в них, а в нем самом, — и обсуждение было задумано как разнос. Приглашая меня, он хотел рассказать о такой возможности и даже попросить, если главы понравятся, выступить — он ведь понимал, как я отношусь к нему как поэту. Но в последний момент раздумал — уж больно мы мало знакомы — и решил все предоставить естественному ходу событий.
— Однако же не ошибся! — веселился он. — Вы ведь им всю музыку испортили! Поперек дороги легли! И хорошо, что я вас ни о чем не упредил, что вы сами…»
Этот случай был не единственным. Книгу уже начали публиковать — и не только в военной, но и в центральной печати, даже в «Правде», уже замечательно читал по радио ее главы актер Дмитрий Николаевич Орлов, справедливо считавший это событием в своей жизни; уже, как с радостью и гордостью писал поэт жене, была книга «явно принята разнообразным читателем» и запланирована к изданию…