Александр Твардовский
Шрифт:
Помощник Никиты Сергеевича Лебедев впоследствии напоминал «шефу», что только его вмешательство и телефонный звонок главному партийному «идеологу» М. А. Суслову открыли финальным главам «Далей» дорогу в печать. Они были опубликованы не только в «Новом мире» (№ 5), но и в «Правде» (29 апреля и 1 мая 1960 года), вызвав самую бурную читательскую реакцию.
«Заниматься не дали — телефон оборвали», — пожаловалась отцу младшая дочь Ольга. А поток писем начинал напоминать времена давнего «Тёркина». Только прежнего единодушия в них не было! Твардовский со своей всегдашней, по собственным словам, готовностью признать («по крайней мере, в душе»), что — «не получилось», обращал
Даже ближние люди находили в «сталинской» главе, получившей название «Так это было», и умолчания, и «ненужные славословия», и даже «очевидную неправду» и в запальчивости хватали лишку.
Гневались на первую же строфу, хотя в ней заключалась тяжкая правда и о вожде, и о множестве современников:
…Когда кремлевскими стенами Живой от жизни огражден, Как грозный дух он был над нами, Иных не знали мы имен.И на другую, казалось, выдержанную в духе официальной трактовки войны и даже в соответствующей стилистике:
Ему, кто вел нас в бой и ведал, Какими быть грядущим дням, Мы все обязаны победой. Как ею он обязан нам, —хотя последняя строка вносила в сказанное существенную «поправку», а в дальнейших скорбно говорилось об истинной цене победы:
На торжестве о том ли толки, Во что нам стала та страда, Когда мы сами вплоть до Волги Сдавали чохом города. О том ли речь, страна родная, Каких и скольких сыновей Не досчиталась ты, рыдая Под гром победных батарей…Не менее прямо было сказано и о том, чем оборачивались амбициозные планы «грозного вождя» для страны и людей:
И за наметкой той вселенской Уже как хочешь поспевай — Не в дальних далях, — наш смоленский, Забытый им и богом, Женский, Послевоенный вдовий край.А образ тетки Дарьи с ее «трудоднем пустопорожним» довершал недвусмысленную оценку минувшего, думается, в сущности, оспаривая все, еще высокопарные по инерции, аттестации и «героя» главы, и самой, нареченной его именем эпохи, где будто бы «нет ни одной такой страницы, ни строчки, даже запятой, чтоб нашу славу притемнила…».
В жестоком противоречии с этими словами, кровоточа, закрывалась в эти майские дни одна из тягостно реальных «страниц»: умирал затравленный Пастернак… И напрасно Твардовский обивал «высокие» пороги, пытаясь добиться, чтобы покойного хотя бы «проводили по-людски»!
Тем временем вписывались в историю новые темные, постыдные строчки. Мало того что литературные противники «Нового мира», по выражению Твардовского, безнаказанно мазали дегтем ворота журнала (даже встреча и часовая беседа с Сусловым ровно ничего не изменила).
Еще явственнее выказали себя и сам Михаил Андреевич Суслов, и все высшее руководство в происшедшей вскоре беспрецедентной расправе с новой книгой Василия Гроссмана «Жизнь и судьба».
Она была завершена писателем в середине 1960 года, и хотя сразу же после возвращения Твардовского в «Новый мир» анонсирована там как вторая книга романа «За правое дело» (в № 11 за 1958 год), роковую роль сыграла старая обида автора после памятных злоключений 1953 года.
В конце концов Василий Семенович передал рукопись в редакцию журнала «Знамя». Гроссманом, как вспоминал его ближайший друг поэт Семен Липкин, «овладела странная мысль, будто бы наши писатели-редакторы, считавшиеся прогрессивными (помимо Твардовского имелся в виду Казакевич. — А. Т-в), трусливей казенных ретроградов. У последних, мол, есть и сила, и размах, и смелость бандитов. Они скорее, чем прогрессивные, способны пойти на риск».
Между тем главный редактор «Знамени» В. Кожевников, поддержанный всей редколлегией, не только не стал печатать роман, но понес рукопись «куда надо», по горькому выражению Твардовского. В результате к писателю явились незваные гости из КГБ и изъяли, как они думали, все машинописные экземпляры рукописи.
После попытки Гроссмана апеллировать к Хрущеву, писателя «удостоил» трехчасовой беседы «сам» Суслов, сказавший (по воспоминаниям Липкина): «…Я этой книги не читал, читали два моих референта, товарищи, хорошо разбирающиеся в художественной литературе, которым я доверяю, и оба, не сговариваясь, пришли к единому выводу — публикация этого произведения нанесет вред коммунизму, советской власти, советскому народу».
По его словам, роман, может быть, издадут только через двести-триста лет.
Твардовского же, которому Гроссман дал свою рукопись «почитать» осенью 1960 года, она буквально ошеломила.
«Единым духом» прочитав ее, Александр Трифонович записал: «Самое сильное литературное впечатление за, может быть, многие годы… Это из тех книг, по прочтении которых чувствуешь день за днем, что что-то в тебе и с тобой совершилось серьезное, что это какой-то этап в развитии твоего сознания, что отдельно от этого ты уже не можешь думать (совсем отдельно) о чем-либо другом и о собственных своих делах в частности».
Впечатление было и «радостное, освобождающее, открывающее тебе какое-то новое (и вовсе не новое, но скрытное, условно-запретное) видение самых важных вещей в жизни», и одновременно крайне тяжелое. Мучил и страшил возникавший в книге «некий неприкрытый параллелизм, сближение „двух миров“ (гитлеровского и сталинского режимов. — А. Т-в) в их единой по существу „волкодавьей“ сути»: «Там несвобода, и тут несвобода, там сажают и мучат, и тут не меньше и, пожалуй, и похлеще…»
«Напечатать эту вещь, — заключал Твардовский, — …означало бы новый этап в литературе, возвращение ей подлинного значения правдивого свидетельства о жизни, — означало бы огромный поворот во всей нашей — зашедшей бог весть в какие дебри лжи, условности и дубовой преднамеренности литературе. Но вряд ли это мыслимо».
Узнав же об изъятии книги «органами» (отобран был и данный поэту и хранившийся в сейфе «Нового мира» экземпляр), Александр Трифонович записал: «…в сущности это арест души без тела. Но что такое тело без души?» (Оно прожило — прожило?! — еще только три года; Василию Семеновичу не было и шестидесяти, когда он умер.)
Чуть ли не в полночь, по воспоминаниям Липкина, Твардовский приехал к Гроссману — сказать, что роман гениален. Мучителен был ночной разговор, трудно было жить дальше.