Алексей Константинович Толстой
Шрифт:
Толстой оказался прав. В Красном Роге и еще в трех деревнях крестьяне, казалось бы, спокойно восприняли манифест, но про себя решили, что документ фальшивый. В одной из деревень крестьяне вскоре сместили старосту и десятника. Хотя Толстому удалось уговорить крестьян не волноваться, он понимал их недовольство и, как показало будущее, решил, не нарушая закона, по возможности удовлетворять крестьянские нужды в покосах и лесе. Тогда же он написал Маркевичу: «П_о_л_о_ж_е_н_и_я, служащие, так сказать, дополнением к манифесту, столь пространны и столь сложны, что ч_е_р_т н_о_г_у с_л_о_м_и_т, и я не сомневаюсь, что во многих местах крестьяне сочтут их чем-то апокрифическим».
Толстой прожил в Красном Роге несколько месяцев. Теша себя надеждой стать хорошим сельским хозяином, он пытался что-то предпринимать, распоряжаться. Указания его выслушивались почтительно, но не выполнялись. Крестьяне часто обращались
Алексей Константинович ведет оживленную переписку со своими литературными знакомыми. Он весь в творческих планах, он гордится признанием своего таланта и теперь уже хочет избавиться окончательно даже от тех не слишком обременительных служебных обязанностей, которые ему приходилось выполнять время от времени.
Он едет в Петербург. Вот он уже в Петергофе, где тогда находился двор. 26 июля Толстой получает приглашение от императрицы посетить царскую семью на ферме, провести вечер в узком кругу. Однако царь был «холодно милостив» к нему, и Алексей Константинович не решился заговорить с ним об отставке, тем более что многие приближенные императора уверяли поэта в безнадежности его попытки.
«Я хочу предупредить удар и написать ему в Крым. Говорить теперь невозможно», - написал он на другой день Софье Андреевне из Петергофа.
В августе Александр II уехал в Крым отдыхать в Ливадии. Там-то он и получил письмо Толстого, которое, при всех принятых тогда «расшаркиваниях», нельзя не признать смелым и категоричным.
«Ваше величество, долго думал я о том, каким образом мне изложить Вам дело, глубоко затрагивающее меня, и пришел к убеждению, что прямой путь, как и во всем, самый лучший. Государь, служба, какова бы она ни была, глубоко противна моей природе. Я сознаю, что всякий в меру своих сил должен приносить пользу своему отечеству, но есть разные способы быть полезным. Способ, указанный мне Провидением, - мое литературное дарование, и всякий иной путь для меня невозможен. Я всегда буду плохим военным, плохим чиновником, но, как мне кажется, я, не самообольщаясь, могу сказать, что я хороший писатель. Это призвание для меня не ново; я бы давно отдался ему полностью, если бы в продолжение длительного времени (до сорока лет) не насиловал себя из чувства долга и уважения к моим родным, которые не разделяли моих взглядов на этот счет. Таким образом, я сперва служил в гражданском ведомстве, а когда разразилась война, я, как все, стал военным. После окончания войны я собирался оставить службу, чтобы всецело посвятить себя литературе, но Вашему величеству угодно было уведомить меня через дядю моего, графа Перовского, о желании Вашем, чтобы я состоял при Вашей Особе. Я изложил моему дяде мои сомнения и колебания в письме, с которым он Вас познакомил, но так как он настаивал на исполнении Вашей воли, я подчинился и стал флигель-адъютантом. Я надеялся тогда победить мою природу - художника, но опыт показал, что я боролся с ней напрасно. Служба и искусство несовместимы. Одно вредит другому, и нужно выбирать одно из двух. Конечно, большего одобрения заслуживало бы деятельное участие в государственных делах, но в способности к службе судьба мне отказала, между тем как другое призвание мне дано.
Ваше величество, меня смущает мое положение: я ношу мундир, а связанные же с ним обязанности должным образом исполнять не могу.
Благородное сердце Вашего величества простит мне мольбу окончательно уволить меня в отставку. Я делаю это не для того, чтобы удалиться от Вас, а чтобы идти ясно определившимся путем и перестать быть птицей, наряженной в чужие перья.
Что же касается Вас, государь, которого я никогда не перестану любить и уважать, то у меня есть средство служить Вашей особе: это средство - говорить во что бы то ни стало правду; вот единственная должность, которая мне подходит и, к счастью, не требует мундира...
Гр. А. Толстой».
28 сентября 1861 года последовал указ об увольнении со службы по домашним обстоятельствам с сохранением чина статского советника, который Толстой имел до поступления в полк. Его произвели в егермейстеры, что было необременительно, давало возможность охотиться в царских угодьях и бывать во дворце когда угодно. Той же осенью он был исключен из списков лейб-гвардейского стрелкового батальона.
Глава восьмая
СВОБОДНЫЙ ХУДОЖНИК
Вот и исполнилось то, к чему стремился Алексей Константинович так давно. Ему сорок четыре года, он еще полон сил, в голове теснятся замыслы новых вещей. По-разному описывают его состояние исследователи. Одни подчеркивают социальное значение свершившегося - освободившись от царской службы, теперь он может жить вне общества высшей чиновной бюрократии, чуждой ему по духу. Другие отыскивали в записных книжках варианты перевода стихотворения о Ричарде Львиное Сердце и выделяли стихи: «Он весел душою, он телом здоров; он трубит, поет и смеется». Или: «Привольно дышать на просторе ему, блестят возрождением взоры».
А ведь, по сути, оснований для такой восторженности почти нет. Сам он излишне драматизировал свое былое положение, угнетавшее его скорее морально, поскольку не было такой возможности избегать своих обязанностей при дворе, которой он бы не воспользовался. Уверившись сам и доказав всем, что он настоящий художник, Толстой понимал, какая ответственность ложится на его плечи после громогласных заявлений о своем призвании. И, пожалуй, нет на свете более тяжкого бремени, чем эта ответственность писателя, поэта, художника перед самим собой и читателями. Требовательность к себе растет вместе с успехом; опытный глаз зорче подмечает недостатки написанного; растет число отвергнутых вариантов; в душу закрадывается страх не оправдать ожиданий читателя, и работа замедляется под гнетом сомнений. Именно это бремя и наваливалось на Алексея Константиновича, порождая постоянное беспокойство, заставляя метаться с места на место...
Но теперь главный источник раздражения - служба при дворе - устранен. Он мог посвятить себя полностью тому, что постепенно созревало в его сознании, - трагедиям на материале эпохи, предшествовавшей Смутному времени. Наброски первой из них - «Смерть Иоанна Грозного» - он возил с собой всюду, но об этой своей работе говорил только в очень узком кругу. У него было ощущение, что он стоит на пороге главного труда своей жизни...
Впрочем, всему свое время. На очереди хроника событий, последовавших за отставкой Алексея Константиновича Толстого, взгляды которого формировались обстоятельствами, не укладывающимися в хронологические рамки.
С тех пор как он наконец получил возможность полностью отдать себя творчеству и заслужил признание читающей публики, он расстался с Козьмой Прутковым. И тем не менее юмор Толстого не только не иссяк, но продолжал проявлять себя и в шуточных стихотворениях для друзей и в его сатирах, получавших самое широкое распространение. Любопытно, что Алексей Толстой нигде не упоминал о своей причастности к созданию Козьмы Пруткова. В воспоминаниях о Толстом, в письмах к нему имя Козьмы Пруткова встречается часто. Писали о прутковской веселости Толстого, о его шутках в духе Пруткова...
Хотя известно, что уже после журнальных публикаций Козьма Прутков был на устах самых выдающихся русских литераторов, Толстой, очевидно, считал свое участие в нем пустячком, не стоившим упоминания. Он и предполагать не мог второй жизни Козьмы Пруткова, его «посмертной» славы. Впрочем, Толстому хватало собственной славы...
Порой его филиппики против цензуры в письмах принимали форму прутковских афоризмов, но без упоминания самого имени вымышленного поэта, а это говорит о том, что веселая игра не позабыта. Поводом для очередной вспышки «прутковщины» было, например, увольнение Болеслава Маркевича из Государственной канцелярии за бездеятельность в 1860 году, но тот в своем письме к Толстому изобразил дело так, будто начальник канцелярии Бутков преследует его за литературные занятия. Посредственный литератор, но услужливый и веселый человек, Маркевич пользовался неизменным расположением Толстого, который охотно проводил время в его обществе, давал приют и деньги, делился мыслями и заботами в письмах. Он писал о злоключении Маркевича:
«Все люди разделяются на две категории, на преданных и непреданных; остальные различия суть только мнимые; все литераторы, и даже знающиеся с ними, принадлежат к непреданным, стало быть, к вредным. И терпентин на что-нибудь полезен, а литератор ни на что. Преданный человек равняется губке, не испускающей из себя ничего без нажатия. Жать может одно начальство; это право принадлежит ему исключительно. Если у тебя есть моральный фонтан - заткни его. Преданный человек равняется пробке: он охотно затыкает всякое отверстие. Все, чем затыкают отверстия, равняется преданному человеку. Плюнь тому на голову, кто скажет, что просвещение к чему-нибудь служит; но человек может служить в министерстве просвещения, особенно ценсором. Благонамеренный ценсор! не бери себе в пример Катона. Не старайся понимать своего начальства, его виды необъятны, никто не обнимет необъятного. Обнять Буткова позволяется только в светлое Христово воскресенье, по долгу службы. Бойся обидеть начальника, поднося ему яйцо; он это может принять за личность. Каждый начальник равняется центру, коего периферия неизвестна. Бутков, изгоняя литераторов, равняется Платону. Платон, преследуя поэтов, равнялся Ширинскому-Шихматову. Ковалевский ничему не равняется. Многие равняются Тимашеву».