Алексей Михайлович
Шрифт:
Веселые это были мысли. Борис Иваныч все стоял и улыбался, поджидая хозяина с дочерьми.
Вот дверь скрипнула, и на пороге показалась сперва одна женская фигура, потом другая, а за ними Илья Данилович.
Молодые девушки несли в руках подносы с винами и закусками. Остановясь перед Борисом Ивановичем и не смея поднять на него глаз, они отвесили ему по плавному поклону и стояли не шевелясь, как статуи, только подносы едва заметно дрожали в руках их.
Борис Иванович оглядел их зорким взглядом, и на душе у него стало еще радостнее.
Трудно было сказать, которая из них лучше, но, впрочем, теперь первенство оставалось за старшей, за Марьей Ильинишной. Ее здоровая милая красота уже окончательно развилась и созрела, ее формы были пышнее.
Младшая еще смотрела полуребенком. Она еще только обещала в близком будущем сравняться с сестрою.
— Вот мои дочки, боярин, — проговорил Милославский, суетясь и как-то захлебываясь от радости. — Не взыщи на них: еще совсем никого не видали, да уж и ведены строго, из теремка ни шагу…
— Помилуй, Илья Данилович, — отвечал Морозов, почтительно кланяясь девушкам —Я таких красавиц, почитай, отродясь не видывал. А что скромны они, так это и тебе, и им честь великая. Одно жалею, не хотят твои боярышни взглянуть на меня, не хотят, чтобы я полюбовался их очами…
Девушки еще больше вспыхнули. Марья Ильинишна так и не подняла на боярина глаз своих; но младшая не утерпела — взглянула. Перед Борисом Ивановичем на мгновение блеснули два больших черных глаза.
«Ты будешь женой моей», — решил про себя Морозов.
И ему вдруг сделалось так легко, так привольно на душе, как будто десяток — другой лет спал с плеч его. Как будто он снова превратился в того беззаботного, счастливого юношу, каким в первый раз увидал когда-то свою покойную жену, о ранней смерти которой теперь давно уж перестал сокрушаться.
IV
С самого выезда из Касимова для Фимы началась новая и волшебная жизнь. Сразу она забыла все пережитое в последнее время. Она не помнила прошлого, не думала о будущем, для нее существовало только настоящее.
И это настоящее было так необычайно, так весело, так занимательно — путешествие, далекая дорога!
Фима ничего не видала, кроме своей усадьбы да Касимова, а тут что ни шаг, то разнообразие. Да и само-то путешествие как весело! Едут они не одни: несколько десятков кибиток потянулось из Касимова — все с выбранными невестами, их родными и прислугою. Впрочем, избранных невест немного. Пришлось-таки московским боярам под конец забраковать иных уже внесенных в список, оставив только самых красивых девушек из старых семей дворянских.
Большинство путешественников были уже давно знакомы между собою, а при первой же остановке так и остальные перезнакомились.
Только семья Всеволодских вела себя скромно. Настасья Филипповна и по характеру своему не была способна заводить ссоры, да и зависти в ней неоткуда было взяться.
Она видела и чувствовала, что ее Фима не в пример краше и лучше других девушек. Видели это, конечно, и все новые ее знакомки — и этого было достаточно, чтоб над бедною Фимой разразилась вся буря их злобы и зависти.
Под конец даже многие позабыли свои раздоры, помирились снова, чтобы заодно нападать на Всеволодских. Всячески стали пилить Настасью Филипповну, всячески поднимать ее на смех.
На все она отмалчивалась и оставалась невозмутимой. Разве уж очень надоедят, так промолвит кому-нибудь из своих с беззлобной усмешкой:
— Ну чего они лаются? Только время попусту тратят. Ведь от лаю того Фима моя хуже не станет, а ихние дочки краше не сделаются.
И уйдет тихонько в свою кибитку.
Но несмотря на всю сдержанность и безответность Настасьи Филипповны, не унимаются злые женщины. Сидит она в кибитке и слышит:
— Хороша ты, трясучка старая, только и знаешь, что головой зря мотать! Ну чего ты дочкой своей кичишься, скажи лучше — рубашонка-то есть ли на ней? В чем ты ее на Москву привезешь? Время зимнее — замерзнет она совсем у тебя. Ты бы уж лучше нам поклонилась да Христа ради попросила старого платья с наших дочек.
Заслышав такие речи ехидные, не выдержит и Настасья Филипповна. Так больно и обидно на душе у нее сделается, даже всплакнет она иной раз, только чтобы Фима не видела.
А тут еще Пафнутьевна начинает ее тревожить. Пафнутьевна страх боится, чтобы как-нибудь злые бабы не сглазили ее Фиму, не нагнали бы на нее с зависти какого лиха. Об этом она то и дело нашептывает Настасье Филипповне. На ночлегах с уголька спрыскивает Фиму, глаз с нее не спускает, следит за каждым ее шагом, а как идет она — заметает за нею снег своим подолом, чтобы лиходейки следа ее не вынули.
Фима смеется над своей старой мамкой, Фима не верит, чтобы кто-либо мог сглазить ее да испортить. Она же знает одно, что ей весело и радостно жадно глядеть по сторонам, всматриваться в новые предметы вокруг себя.
Проезжают они снежными равнинами, что как море пустынное раскинулись во все стороны и с небом зимним сливаются. Проезжают лесами густыми да страшными, деревнями и селами, городами. Города как Касимов — не хуже, не лучше его; те же улицы ухабистые, те же черные закоптелые строения, приставленные одно к другому.